top of page

Отдел прозы

Freckes
Freckes

Евгений Каминский

Чаша сия

Роман

            Евгений Павлович Наскоков, саратовский помещик, уже несколько лет как покинул службу и вернулся из Петербурга в свое имение. Теперь, живя в деревне почти безвыездно, Евгений Павлович все время посвящал изысканиям в области отечественной истории.

            Еще в Петербурге он как-то в клубе познакомился с отставным полковником, любителем шумно покутить, всем известным скандалистом и прожженным картежником. За этим полковником к тому же тенью ходила слава шулера. Знакомство их состоялось при почти анекдотичных обстоятельствах.

            В клубе за карточным столом шла довольно крупная игра, за которой стал с интересом наблюдать Наскоков. Поначалу играли в бостон с прикупкой, потом в «квинтич», «русскую горку»… Уже под конец вечера, когда почти все игроки разъехались, Наскокову неожиданно захотелось попытать счастье, и он пристал к игре. Сказалась азартность натуры Евгения Павловича.

            Этот самый полковник чаще остальных держал банк в игре, довольно остро переговариваясь с игроками и отпуская в адрес иных обидные шутки. В этот вечер Наскокову везло, и ему давно следовало прекратить игру. Но он, опьяненный удачей, совсем потерял голову. Как-то незаметно для разгоряченного Евгения Павловича за столом остались только он да полковник. Когда игра закончилась, полковник заглянул в свои записи и вполне серьезно сказал, что молодой человек должен ему… двадцать тысяч рублей.

            Наскоков округлил глаза.

            – Я не заплачу! – воскликнул Евгений Павлович. – Вы их записали, но я их не проиграл. Это вы должны мне четыре тысячи!

            – Может быть, – зло усмехнулся полковник, уже багрово набрякший, словно насытившийся клоп, – но я привык руководствоваться в игре своей записью и сейчас докажу вам это!

            Полковник тяжело поднялся со стула, подошел к двери кабинета и запер ее на ключ. После этого вернулся к столу, выложил перед собой пистолет и, зевнув, сказал:

            – Он заряжен. Так заплатите или нет?

            Наскоков побледнел. Так счастливо начавшийся для него вечер грозил закончиться катастрофой. Евгений Павлович смотрел на побагровевшего полковника и понимал, что тот не шутит. Конечно же, он не проигрывал этому страшному человеку той суммы, претензии полковника – дьявольский обман и наговор! Но что такое двадцать тысяч перед его, Евгения Павловича, бесценной жизнью, перед всем его блестящим будущим?! Пожалуй, он отдал бы их этому негодяю, если бы только они у него были.  Или если бы он знал, где их достать. Но нет, таких денег у Наскокова не было, и достать их было негде!

            И Наскоков выдавил из себя:

            – Нет!

            – Даю тебе десять минут на размышление, -– зловеще ухмыльнулся полковник.

            В этот вечер он сам проигрался в пух и прах: потерял не только бывшие при нем деньги, но еще и сделал огромный долг. Положение полковника казалось Наскокову отчаянным, и он всерьез думал о том, что тот может пойти на все ради того, чтобы вернуть карточный долг и не попасть на черную доску клуба.

            Не глядя на полковника и лишь повторяя про себя «Господи помилуй!», Наскоков вынул из кармана часы – подарок отца и бумажник.

            – Часы могут стоить… пятьсот рублей. В бумажнике – сто двадцать пять. Вот все, что вам достанется, если вы меня убьете. А вот чтобы скрыть это преступление вам придется заплатить не одну тысячу. Так какой же вам расчет убивать меня? – неожиданно спокойно произнес Евгений Павлович и смело поднял глаза на полковника.

            – Молодец! – рявкнул полковник. – Наконец-то я нашел человека!

            Полковник крепко пожал Наскокову руку, предложил свою дружбу и открыл дверь кабинета – выпустил агнца, уже приготовленного на заклание. Евгений Павлович вылетел из душного кабинета, на радостях забыв потребовать от полковника справедливого расчета: ведь тот проиграл ему четыре тысячи рублей. А похохатывающий полковник не стал напоминать счастливцу об этом.

            Однако на этом злоключения Евгения Павловича в тот вечер не закончились. Черт дернул его выпить перед уходом шампанского с одним поручиком с блуждающими и желтыми как у ящерицы глазами. Этот поручик оказался психически ненормальным человеком. Осушив свой бокал, он тут же уставился на Наскокова так, словно видел его в первый раз в жизни. Поручик хмурился, словно что-то вспоминая, и вдруг, позеленев от злости, потребовал от Евгения Павловича объяснений за оскорбительные слова, якобы произнесенные им в его адрес сегодняшним вечером. Евгений Павлович опешил, растерянная улыбка застыла на его бледном лице. Придя в себя, он начал горячо уверять поручика в своей непричастности к оскорблениям – это, вероятно, был кто-то другой! - но тот вдруг весь затрясся, как припадочный, и схватил Наскокова за грудки…

            Вот так: из огня да в полымя! Как дело было дальше, Наскоков помнил смутно. В мозгу у него осталось лишь страшное «Дуэль!» Дуэль между поручиком и Евгением Павловичем была назначена завтра на одиннадцать утра.

            В дверях клуба оглушенный, опустошенный и уже ничего перед собой не видящий Наскоков столкнулся с полковником. Тот схватил его за рукав: в чем дело?

            – Завтра в одиннадцать я стреляюсь с поручиком. Будьте моим секундантом. У вас ведь есть пистолеты? Жду вас в десять, - дрожащим голосом произнес Евгений Павлович. Он сообщил полковнику свой адрес и, жалко улыбнувшись, попробовал высвободить руку, однако полковник крепко держал ее.

            – Ну-ну, – наконец продудел полковник, – в одиннадцать, значит, – и отпустил душу Евгения Павловича на покаяние.

           

            Наскоков не спал всю ночь – размышлял о жизни и смерти, о человеческой судьбе, которая, увы, каждому начертана свыше, и в которой самому человеку ничего не изменить. Выходило, что этот вечер в клубе – не просто роковая случайность или нелепое недоразумение, а судьба. Его, несчастного Евгения Павловича, несчастная судьба. Значит, он в этот вечер просто не мог не пойти в проклятый клуб. Не мог, потому что завтра, нет, уже сегодня, он должен непременно умереть от пули. Смерть от пули - это его судьба, и сумасшедший поручик здесь совсем ни при чем.

           

            К утру собственная гибель уже казалась Евгению Павловичу неотвратимой, настолько неотвратимой, что он даже успокоился. Ему очень хотелось спать. Но что может быть глупее и расточительнее, чем сон за несколько часов до собственной казни?! И Евгений Павлович решил как можно полней, насыщенней добрыми мыслями прожить эти последние часы! Однако ни одной мысли, кроме мысли о смерти, в его мозгах теперь не помещалось. Он сидел на диване в своей комнате напротив темного, постепенно сереющего за окном неба, и по щенячьи смотрел, как одна за другой гаснут звезды. Ему очень хотелось, чтобы с последней звездой погас этот жестокий мир…

            И все-таки сон сломил Евгения Павловича. Когда же он проснулся, то, увидев прекрасное солнце, сразу с горечью вспомнил о собственной смерти. "Ну что ж, пора…" – сказал он сам себе, и его едва не стошнило от уныния. Разломив "луковицу" и тупо уставившись на стрелки, он вдруг понял, что… опоздал на дуэль. Выходит, полковник так и не приехал за ним. Было уже около одиннадцати, и Евгений Павлович помчался в клуб, физически предощущая весь тот позор, который ему теперь предстояло пережить. Разве это возможно: не явиться на дуэль?! Теперь все будут в лицо говорить ему, что он трус. Теперь его не пустят в приличное общество!

            В клубе ему сообщили адрес, по которому проживал полковник, и Наскоков погнал туда извозчика.

            Оказалось, что полковник все еще спит.

             «Конечно, что ему теперь до меня! – лихорадочно размышлял Евгений Павлович. – Ведь у него самого проблема не меньше моей! Такой карточный долг пострашней Дамоклова меча. А я – я уже опозорен! Конец моему честному имени!»

            Полковник проснулся в весьма благодушном настроении – будто и не было у него никаких забот. К тому же по всему было видно, что он искренне рад приходу Евгения Павловича.

            –В чем дело? – возопил Наскоков. – Ведь вы обещали мне быть моим секундантом!

            – Этого уже не нужно, – с усмешкой ответил полковник.

            – Да как же не нужно?! Ведь я вызван поручиком! – закричал Евгений Павлович.

            – Я убил его. После твоего ухода из клуба я ему дал пощечину. Дрань человечишка! У меня на него давно рука чесалась. Условились драться в шесть утра. Я до шести шампанское пил. На радостях! Понимаешь, деньги отыскал долг заплатить. Так пил, что чуть свою дуэль не пропустил. Однако ровно в шесть был в условленном месте. Твой обидчик уже там: протрезвел голубчик, руку протягивает, говорит, готов забыть нанесенную мной обиду. Знает шельмец, кто я таков и как стреляю. Дело, говорит, у меня одно есть, верное дело, в одиннадцать часов. Так что давайте мириться… Я его руки не принял. Знаю ведь, какое у него дело! – полковник хитро подмигнул Наскокову. -  В общем, застрелил наглеца, вернулся домой да и лег барсучить. Велел цыганам разбудить меня полдесятого, чтобы к тебе ехать, посмотреть на твою кислую физиономию, да, каюсь, покуражиться над тобой малость. Но только не разбудили меня на твое счастье!

            И полковник захохотал, а вслед за ним - и счастливый Евгений Павлович. И пока они оба смеялись, Наскоков вспомнил, что полковник должен ему четыре тысячи. 

             «Вот, значит, сколько моя жизнь стоит! Потребуй я вчера от полковника эти деньги, - сегодня лежал бы в чем мать родила на железном столе у медика, как, небось, лежит теперь тот полоумный поручик".

           

            Евгений Павлович пробыл у полковника до ночи.

            Обедали, говорили о том, о сем, рассказывали анекдоты из собственной жизни. Полковник оказался отменным рассказчиком. К вечеру, после ликеров, хозяин вдруг посерьезнел: взялся за разбор разнообразных наук, в коих имел самые обширные познания, и под конец свернул на историческую тему. Поскольку жил полковник уже немало, много где был и чего видел, по сути, сам будучи для современников живой историей, слушать его Евгению Павловичу было прелюбопытно. Полковник между прочим заметил, что наша отечественная история имеет одно неприятное свойство - по истечению  десятилетий зарастать всякими небылицами, словно днище корабля ракушками. Да еще так густо зарастать, что потомкам впоследствии выдумка, наговор и даже самая наглая ложь кажутся чистой правдой, а истина как следствие того выглядит полной небылицей.

            Изрядно выпивший, он тяжко вздыхал о том, что вынужден  в последнее время публиковать в печати свое мнение по поводу всяких анекдотов о русско-шведской военной кампании 1808 года, участником которой являлся. И делать это не ради собственной славы, но лишь для того, чтобы отстоять правду о тех днях и более всего, чтобы спасти честное имя своего командующего – генерал-адъютанта, под началом которого он прослужил считанные месяцы, но добрую память о котором сохранил до сих пор. Полковник ополчился на шведских историков, которые по прошествию стольких лет, пытались в выгодном для себя свете излагать ход той войны. Шведы якобы намеренно припутывали к золотой нити истины свою грязную нитку и бессовестно мотали историю в такой чудовищный клубок, который уже никогда не размотать никаким потомкам. Полковник не сомневался в том, что все это делается шведами для того, чтобы очернить русское воинство. В частности, они выудили на свет нелепую историйку с часами; якобы этот русский генерал перед началом боевых действий, которое было назначено на полдень, перевел свои часы на час вперед, чтобы захватить противника врасплох. Шведы намекали на то, что последовавшая сразу после полудня нелепая смерть генерала, является тому наказанием Всевышнего за вероломство…

            – То, на чем шведы настаивают, никогда не бывало! – волновался полковник. – Взять хотя бы дело с часами. Я ведь тогда находился рядом с командующим, и хорошо помню его недоумение, когда шведский капитан Бруссин перед самой нашей атакой вдруг предъявил нам претензию: якобы часы русских преступно спешат, и их следует перевести на час назад! Командующий, разумеется, отказал: почему же русские часы непременно спешат? А если это шведские безнадежно отстают?! И вот теперь, предъявляя общественности эту историю с часами, шведы пытаются выставить русских людьми без чести…

            Особенно полковника возмущало то обстоятельство, что шведы свою едва ли не единственную в той войне победу, одержанную под командованием бригадира Сандельса (впоследствии маршала русской армии) 15 октября 1808 года в стычке с Карельским корпусом генерала Долгорукова при местечке Иденсальми, но не принесшую шведам никакой военной выгоды, возводили в ранг исторической.

            – Из Иденсальми эти господа сделали Ватерлоо! И сии небылицы теперь не только с интересом слушают, но и охотно им доверяют! И не только в Европе, но и в России. Почему, скажите мне, у нас всегда охотнее верят немцу, чем своему, русскому? Не потому ли, что в России не желают заниматься собственной историей, считая это дело не стоящим, пустяшным? А ведь это ошибка! Хотя бы потому ошибка, что, если вы сами не пишете свою историю, ее за вас напишут чужаки. И ведь так напишут, как будет выгодно им, чужакам. И при этом, лгать им совсем не обязательно: просто замолчи часть правды, упусти из рассмотрения какой-нибудь факт, и вот уж вся история потеряла свою логику. Потому что часть правды, это вовсе не часть этой самой правды, а самая изощренная ложь. Изымите из суммы одно слагаемое, и результат будет неверным. Вот почему история нашего отечества, даже в самые героические ее периоды, в изложении этих господ непременно оказывается мерзкой. А вас самого эти господа с удовольствием объявляют всему миру человеком второго сорта, и хорошо еще, если просто дураком, а не последним негодяем и трусом. Почему так? Да потому, что вы - русский, а отечество ваше – Россия, столь нелюбимая Европой. За что нелюбимая, спросите? Да за то, что она с Богом. Ведь им, просвещенным,  Бог давно не нужен, он им, понимаете ли, мешает. Посему и Россия для остального мира - помеха. Она, если хотите, - не от мира сего. А мир этот уже тысячу лет воюет с Богом и будет воевать до тех пор, пока существует – то есть до самого страшного Суда. В этом-то, любезный Евгений Павлович, и есть потаенная суть истории. Так что война с Россией не прекратится никогда. Сами видите: когда кончалась одна война - пушек и ружей, начиналась другая – перьев и языков. Но только вовсе не Россию они воевали, а, если угодно, саму Истину! – он вдруг всхлипнул, грустно и даже кротко глядя за окно. Это было удивительно для Евгения Павловича: в глазах полковника стояли слезы. - Вот я перед вами весь, как есть - грешный человек, картежник, кутила, могущий из-за пустяка отправить любого на тот свет. Но разве я не понимаю, что все сие противно Его природе?! Разве оправдываю себя перед Ним?! Все во мне плохо, решительно все: и мысли, и поступки. Но есть во мне и нечто такое, что гораздо больше меня, сильнее всех моих страстей. Это – любовь к земле этой варварской. Именно за нее - немытую, дремучую, не задумываясь, отдавал жизнь! Как подумаю о ней, непременно представляю себе Христа, прибиваемого к древу, и все мои собственные мерзости становятся мне невыносимы. И тогда плачу, плачу. И слезы такие сладкие. И сам не знаю, откуда сие во мне, почему…

            Полковник надолго замолчал. Евгений Павлович сидел, не шевелясь и, кажется, не дыша.

            – Именно после того, как мною были сделаны эти неутешительные выводы, я взялся за перо, – наконец вновь заговорил полковник. – Взялся, чтобы отстоять честь нашего воинства. Вот уже несколько лет как пишу о русско-шведской войне 1808 года. Вы, конечно, читали  «Капитанскую дочку» Пушкина? Я было попытался в том же духе, но… Однако для того, чтобы завершить сей труд, не имею ни свободного времени, ни достаточных капиталов: ведь нужно добывать документы, встречаться с очевидцами. Да и устал я, износился душевно. Историей нельзя просто заниматься, ей нужно служить. Когда дело забирает тебя целиком, на что-то другое жизни не остается.  Вот если б кто-нибудь другой - молодой, энергичный, любящий отечество, взвалил на себя сию ношу, сей тяжкий крест…

            И полковник пристально посмотрел на Евгения Павловича.

           

            В тот же вечер, находясь под обаянием личности полковника, Евгений Павлович попросил на пару дней его «Записки о русско-шведской войне 1808 года». Нельзя сказать, что читал он их из интереса. Скорей, из уважения к полковнику, к которому проникся искренней симпатией и дружбой, сем все более гордился. Да и в самом деле, что интересного можно найти на страницах сухого, порой болезненно сжатого, военного отчета?!

           

             «9 февраля 1808 года, – читал Евгений Павлович, лежа на диване, – двадцатичетырехтысячный русский отряд под начальством главнокомандующего, генерала от инфантерии графа Буксгевдена, перешел финляндскую границу. Не ожидавшие решительных действий русской армии, шведские войска были рассеяны по городам и местечкам Финляндии. Шведы бросали магазины, обозы, орудия. Обескураженные решительным русским вторжением, они поначалу не оказывали никакого сопротивления, избегая столкновения с русскими войсками. В течение двух с половиной месяцев армией Буксгевдена была занята почти вся Финляндия.

            Едва весть о вступлении русских войск в Финляндию дошла до шведского короля Густава, он приказал арестовать русского посланника. Александр, до последнего момента надеявшийся уладить дело миром, узнав об аресте посланника, 16 марта объявил войну Швеции, а уже двадцать второго марта последовал манифест, по которому шведская Финляндия навсегда присоединялась к России, а ее обыватели принимали присягу на подданство российской короне…

            В апреле 1808 прежде разрозненный неприятель, воспользовавшись весенней распутицей, сдерживающей наступательные действия русской армии, перегруппировал свои силы и, сосредоточив их на отдельных направлениях, перешел в контрнаступление.

            Однако это наступление шведов было недолгим. 

            Во-первых, вся страна скоро превратилась в непроходимое болото, и лед на озерах треснул, что, правда, привело к оживлению военных действий на море, где перевес был пока у шведов. Во-вторых, русские войска в Финляндии укрепились десятитысячным корпусом. Эти дополнительные десять тысяч словно струя свежей крови оживили русское воинство.

            Шведы остановились. Как и русские, они не покидали своих позиций, готовясь к новому наступлению противника. За исключением, пожалуй, корпуса бригадира Сандельса, постоянные набеги которого чрезвычайно осложнили ситуацию в тылу у русских войск.

            В этот момент мирное население, подстрекаемое шведами, взялось за оружие. Отряды ополченцев разрушали переправы, рубили мосты, захватывали русских курьеров, сжигали запасы продовольствия. И все же в продолжение лета 1808 года большая часть Финляндии была завоевана русскими войсками, в том числе, ее главный город Абов. Крепость Свеаборг, считавшаяся неодолимой твердыней, была также занята русскими. Правда, среди офицеров шел слух о том, что дело не обошлось без подкупа: якобы легкую победу русских устроил при Свеаборге начальник главного штаба русских граф Сухтелен.

            Действительно 3 мая 1808 года весь гарнизон Свеаборга попал в плен к русским. Шведы бросали оружие и со слезами на глазах жали друг другу руки, не понимая как такая крепость, как Свеаборг, почти без боя была сдана врагу. Шведы не сомневались, что это случилось вследствие измены высших армейских начальников.

            С самого начала военных действий в Финляндии русская армия действовала в двух направлениях: корпус генерал-лейтенанта Николая Алексеевича Тучкова продвигался внутрь Финляндии по направлению к северу, другой корпус под командованием молодого генерал-лейтенанта Николая Михайловича Каменского - вдоль берега Ботнического залива. Если у Каменского, войска которого действовали на главном направлении, дела шли отменно, и победа следовала за победой, то Тучков топтался на месте. Его корпус, действовавший на вспомогательном направлении, постепенно уменьшался в результате бесконечных откомандирований войск в распоряжение графа Каменского.

            Для того, чтобы поддержать Каменского, русским нужен был успех на вспомогательном направлении, там, где действовал генерал-лейтенант Тучков, корпус которого к лету 1808 года насчитывал лишь чуть более 5 тысяч человек. Однако атаковать шведов, имеющих по оценкам русских около 4 тысяч человек, тщательно укрепившихся на той стороне озера Калавеси в Палоисском ущелье, которое считалась неприступным, пятитысячным отрядом Тучкова было немыслимо. Положение русских войск все более осложнялось. Командующий шведами на этом направлении бригадир Сандельс совершал дерзкие набеги на Карелию, еще поставлявшую продовольствие в русскую армию, но уже порядком опустошенную. Один из его отрядов под командованием майора Мальма сделал глубокий рейд по территории, находящейся в тылу у русских, через Иоенсу и Пельярви до местечка  Кускялы, и даже приблизился к русскому Сердоболю, угрожая нападением его малочисленному гарнизону… Тучкову, который по сути бездействовал, ограничиваясь обороной занятых позиций, требовалось подкрепление, и военное министерство в Петербурге предписало шефу Митавского драгунского полка генерал-майору Илье Ивановичу Алексееву идти на помощь Тучкову.

            В июле Алексеев вышел из Тихвина в Сердоболь, лежащий на старой границе с Финляндией. Из Сердоболя русские должны были следовать через лесистую Карелию на север, чтобы соединиться с корпусом Тучкова. Однако едва русские покинули Сердоболь, чтобы начать марш к тайвольской позиции корпуса Тучкова, они были атакованы восставшими аборигенами. Решиться на переход через болотистые леса в условиях постоянных нападений со стороны местных жителей было безумием.

            Алексеев вернулся в Сердоболь и послал донесение в Петербург в военное министерство, изложив в нем оперативную обстановку и сообщив, что продвижение к позиции Тучкова столь малочисленным отрядом в условиях беспрерывных нападений противника ставит его под угрозу полного уничтожения…»

             

            Наскоков таки дочитал «Записки» до конца. Разумеется, – по диагонали и ежесекундно борясь со сном. Конечно, в них было кое-что любопытное, к чему можно было бы прилепиться вниманием, (главным образом, это были эпизоды с личным участием полковника – автора «Записок» и увлекательные истории из его кругосветного путешествия), но Евгений Павлович гнал вперед это диагональное чтение – выполнял обязательства… «Записки» он возвращал полковнику с обычными в подобном случае словами благодарности и… с нескрываемым облегчением. Однако совершенно неожиданно для Наскокова полковник попросил его оставить «Записки» у себя.

            В дар!

            Как знать, может быть, Евгений Павлович когда-нибудь захочет потрудиться на благо отечества на этом нелегком поприще. Ведь эти «Записки» – лишь набросок, который нуждается в серьезной доработке…

            Наскоков изумленно принял «Записки».

            Он, жаждущий карьерного роста и даже не помышлявший об оставлении службы ради каких-то других занятий, и брал-то их у полковника для прочтения скорей, из вежливости, чем из интереса.

            Принеся «Записки» домой, Евгений Павлович, досадливо морщась, сунул их в дальний ящик письменного стола и уже на следующий день благополучно о них забыл. Евгений Павлович всерьез собирался дослужиться до директора департамента, и мысль о том, что он может когда-нибудь оставить так много обещавший ему Петербург ради истории какой-то войны, пугала его…

            Однако человек в отличие от Создателя лишь предполагает. Судьба Евгения Павловича сделала неожиданный для него поворот – он вдруг заболел, да так сильно, что продолжительное время находился между жизнью и смертью. Когда ж, наконец, он стал медленно и как-то мучительно поправляться, доктора порекомендовали ему, высохшему до желтизны и словно выдубленному лихорадкой, немедленно убираться из петербургского чахоточного тумана куда-нибудь поближе к солнцу. Убираться, пока он не начал харкать кровью! Собственное отражение в зеркале подействовало на Евгения Павловича сильнее, чем угрозы докторов. Подавленный и уже всерьез подумывающий о переселении в мир иной, он оставил службу, карьеру, и старенькая карета увезла его в родовое гнездо.

            Там, обживая лихорадочным взглядом окрестные просторы и нет-нет да натыкаясь памятью на оставленную петербургскую жизнь, он мало-помалу вновь наливался соком жизни. Как-то его скучающая рука наткнулась в ящике письменного стола на толстую тетрадь – те самые «Записки» полковника. Он нехотя взял тетрадь в руки и, принуждая себя, открыл ее наудачу. За окном надрывались пернатые, ветка шиповника когтисто тянулась к нему в открытую половину окна, шмель бился в стекло…

           

            «С весны до лета 1808 года русские оставались на месте, постепенно теряя уверенность в своих силах. Моральный дух армии падал. Военный министр Аракчеев был взбешен нерешительными действиями шефа Митавского полка, по сути, ставшими причиной остановки русской армии и затягивания войны. Ведь закончить ее Аракчеева торопил сам государь. Масло в огонь подливало еще то обстоятельство, что военный министр был наслышан о склонности Алексеева к праздной жизни с веселыми кутежами.

            Нет, на этом направлении русской армии требовался другой  молодой и решительный военачальник. Выбор Аракчеева пал на удачливого генерал-адъютанта князя Михаила Петровича Долгорукова, в этот момент находившегося в Петербурге, при дворе Александра. Аракчеев знал, что князь близок к царской семье: дружит с самим государем и его сестрой. Поэтому военный министр сомневался, согласится ли Александр с этим назначением. Однако Александр ответил радостным согласием на его предложение отправить молодого генерала на смену шефу Митавского полка и без колебаний утвердил генерал-адъютанта Михаила Долгорукова начальником Сердобольского отряда вместо генерал-майора Ильи Алексеева…

           

            Император Александр все отчетливей понимал, что Россия не может долго воевать на два фронта: помимо войны со шведами в это же самое время на другом конце государства Российского шла война с турками  кровопролитная, жестокая, требовавшая больших людских ресурсов война, от исхода которой зависел расклад сил в Европе. Поэтому с войной на севере надо было кончать как можно скорее.

            И все ж даже не война на два фронта представляла главную опасность для России, а Наполеон. Находившийся с Россией в мире, он мог в любой момент воспользоваться ее ослабленным положением и послать свою армию на Москву. Александра особенно удручало то обстоятельство, что русское общество считало, будто бы он, русский император, вооружился против Швеции, своего слабого соседа, к тому же близкого родственника (королева Фредерика была родной сестрой Императрицы Елизаветы Алексеевны) во исполнение не своей, а чужой воли. Воли, исходящей от ненавистного француза. В последнее время Наполеон умело эксплуатировал русскую дружбу, скрепленную Тильзитским соглашением, в своих политических целях, и при этом сам не предоставлял России тех выгод, которые были обещаны ей в Тильзите…

            Лишь после того, как Испания восстала против Наполеона и нашла себе поддержку в лице Англии, Бонапарт стал вновь усиленно искать расположения России: он просил Александра посетить его и подписать с ним новое соглашение.

            Александр колебался. Обергофмаршал граф Толстой, к словам которого Александр всегда прислушивался, был против нового соглашения с Наполеоном: он видел в нем гибель для России. Наполеону нельзя верить! Однако Россия еще не была готова разорвать отношения с Францией, и Александр согласился на свидание с французским императором в Эрфурте. Эту встречу, назначенную на 15 сентября 1808 года, готовил французский посланник при дворе Александра герцог Коленкур.  Александр планировал взять с собой в Эрфурт цесаревича Константина Павловича, обергофмаршала Толстого, графа Румянцева, генерал-адъютантов: князей Волконского и Гагарина, графов Шувалова и Ожаровского, князя Голицына, обер-прокурора Святейшего Синода, а также… 

            Нет, Михаила Долгорукова Александр решил не брать с собой. Во-первых, в последнее время Михаил был особенно враждебно настроен к Наполеону, и мог, в силу горячности натуры, повести себя на переговорах не должным образом. Во-вторых, в памяти Бонапарта, наверняка, еще не истерлись дерзости брата Михаила – Петра Долгорукова, которые тот наговорил французскому императору накануне Аустерлица. Вся Европа тогда потешалась над бедным Петром. Так что появление князя Михаила на встрече с Наполеоном, даже несмотря на личную симпатию к нему последнего, могло все испортить… Но как, под каким предлогом отказать князю?! Ведь они с ним друзья! И тут вдруг Аракчеев со своим предложением назначить князя Михаила командующим Сердобольским отрядом, идущим на помощь Тучкову. Это назначение освобождало Александра от мучительных объяснений с князем…»

           

            Тетрадь полковника Наскоков дочитывал, уже чувствуя толчки крови в висках. Всю следующую неделю он знакомился с имевшейся в его библиотеке литературой об этой русско-шведской войне. Знакомился с рассвета до заката. И однажды в сознании Евгения Павловича, переполненном новыми фактами и событиями, произошло превращение: все они, разрозненные и, на первый взгляд, несовместимые, без остановки крутившиеся в его голове и не дававшие заснуть, вдруг густо сбились в какое-то новое качество, стали единым целым. И перед Евгением Павловичем словно приоткрылась потайная дверь, о существовании которой он и не предполагал, а в образовавшуюся щель хлынул свет неведомого мира. Трепеща от восторга и сладостного предчувствия первооткрывателя, Евгений Павлович ринулся было в тот мир, к тому свету, однако, увы, – щель оказалась слишком узкой.

            Евгений Павлович потерял покой. Выписав из Петербурга все книги, в которых могли содержаться хоть какие-то дополнительные сведения об этой войне, он листал, листал, листал страницы: вот сейчас, на следующем развороте, он непременно найдет, откроет то, чего ему не хватает…Однако открытие все откладывалось: в новых книгах нашлись лишь крупицы нового! Его мозг бережно собрал их, впитал в себя и… Евгений Павлович впервые ощутил голод.

            Голод по исторической правде.

            Эти крохи только разожгли в нем желание. В воссоздаваемой им картине оказалось столько пробелов, что ее никак нельзя было считать цельным полотном. Он вновь перерыл первоисточники, но найти в них пропущенные кусочки истины так и не сумел.

            Книги не помогли ему открыть дверь к истине. Но ведь оставались еще люди - очевидцы тех событий. Правда, от многих сотен по прошествию десятилетий, но более всего вследствие кровопролитной Отечественной войны 1812, их осталось лишь несколько десятков.

            И все же Евгений Павлович ощутил прилив сил: на его щеках выступил румянец вдохновения. Отложив бесполезное теперь чтение, он отправился в путешествие по России. Для того, чтобы латать дыры в своем знании, он собирался лично встречаться с очевидцами тех событий и из их рассказов добывать недостающие эпизоды.

            День за днем, месяц за месяцем он колесил по России, и постепенно восстанавливаемая им история приобретала цельность. Он уже не только знал, но и понимал то, что происходило в Финляндии в 1808 году.

            И однажды, с высоты орлиного полета, на которую поднимается тот, кто хочет увидеть в миллионе разнородных фактов нечто общее, зорко охватывая хаос событий, собственно, и представляющий собой картину войны для очевидца, Евгений Павлович вдруг увидел то, что никакого хаоса на самом деле нет. Есть замысел! Замысел, постичь который человеку, в силу его ограниченности, трудно, а порой и невозможно.

            И почувствовав это, Наскоков задумался о… смысле истории! О неразрывности цепи событий, об их взаимосвязи.  Все узнанное им до этого момента подтверждало это. Все, за исключением одного эпизода – нелепой смерти русского генерала-адъютанта, о которой Наскокову когда-то рассказал полковник и обстоятельства которой были описаны в «Записках».

            «Несмотря на всю очевидную бессмысленность этой смерти и отсутствие каких бы то ни было видимых последствий для хода той военной кампании, – размышлял Евгений Павлович, – в ней непременно должен таиться свой смысл! Зачем-то ведь она понадобилась!»

            И Евгений Павлович взялся за биографию генерала.

           

            «Красавец и умница, – читал Наскоков одного из биографов, – был обожаем подчиненными за высокие качества души, за вежливое и уважительное обращение со всеми без различия чинов…Рыцарь чести… в 1784 году в четырехлетнем возрасте князь зачислен в Преображенский полк, из которого выпущен ротмистром в Павлоградский легкоконный полк 1 января 1795 г. В следующем году в возрасте 16 лет участвует в походе графа Валериана Зубова на Кавказ, служа в полку старшего брата Владимира…В 1796 году, он в Персии при занятии персидских владений до реки Куры и при переходе через оную до города Ганжи… 12 февраля 1797 года переведен в Архарова гарнизонный полк в Москву с переименованием в капитаны… В 1798 году произведен в майоры, в октябре 1799 в подполковники. 25 января 1799 года зачислен в Кавалергардский корпус, а 11 января 1800 года из оного переведен в лейб-гвардии Преображенский полк и 23 мая произведен в полковники. В 1800 году отправлен в Париж в свите генерала от инфантерии графа Спенгпортена, назначенного комиссаром для размена военнопленных… Прекрасное образование, пытливый ум, красота и прекрасные манеры приобрели ему любовь не только светского Парижа, но и парижских ученых… Наполеон удивлен его умом, обширными знаниями и жаждой к наукам; он оказывает  князю большое внимание, нередко беседует с ним наедине… Из Парижа в Петербург князь прибывает после кончины Императора Павла. 14 апреля 1801 года он назначен флигель-адъютантом к новому государю – Александру, и брат Петр исходатайствует ему бессрочный отпуск за границу для окончания образования… Посещает Германию, Англию, Францию, Италию, Испанию, Ионические острова, Константинополь… В 1805 году через Одессу возвращается в Россию: вот-вот начнется Моравская кампания… В Аустерлицком сражении ранен пулею в грудь навылет и награжден золотой шпагой с надписью «за храбрость». За участие в кампании 1805 года награжден орденом св. Георгия 4-ой степени…  В 1806 году - на военной кампании с французами, участвует почти во всех сражениях. За сражение под Пултуском 14 декабря 1806 года награжден орденом св. Владимира 3-й степени… В 1807 году в битве при Морунгене, командуя Курляндским драгунский полком, впервые проявляет свои полководческие дарования, вместе с графом Петром Паленом, командиром Сумского гусарского полка, разгромив обоз маршала Бернадота: «произведя все в полное смятение, перепортили повозки, изранив и убив много неприятеля»… 24 января под Вольфсдорфом князь со своим полком производит атаку на обходившую левый фланг князя Багратиона французскую колонну и принуждает ее отступить в беспорядке. Багратион пишет в своем донесении: …трудно выразить все услуги, оказанные в этот день князем с его кавалерией… За сражение при Прейсиш-Эйлау в январе того же года князь  награжден орденом св. Георгия 3-й степени… 9 апреля 1807 года  произведен в генералы с назначением генерал-адъютантом к Его Величеству и одновременно с этим  шефом Курляндского драгунского полка… За сражение под Гутштатом и Гейльсбергом награжден орденом св. Анны 1-й степени. За сражение под Фридландом прусский король жалует ему орден Красного Орла…После заключения Тильзитского мира отправлен в Петербург с этой вестью. Как вестнику мира петербургское купечество подносит ему две тысячи червонцев, немедленно внесенных князем от имени неизвестного в сохранную казну опекунского совета, для содержания из процентов двух пансионерок в девичьем училище военно-сиротского дома…

            В августе 1808 года направлен на войну со Швецией…»

           

            Все прочитанное Наскоковым не добавляло ничего нового к его знанию о генерале. Да, боевой офицер, да, талантливый военачальник, осыпанный наградами и почестями и с юношества участвовавший в военных кампаниях. Вся или почти вся биография генерала была связана с войной. Победы, поражения, ранения, награды…

            Но может быть, причина смерти генерала таится за пределами военных походов и сражений?!

            Существовал, пожалуй, лишь один период из его жизни, период, почти не освещенный биографами, – с лета 1807 по лето 1808 года, когда он жил в Москве и наезжал в столицу. Что это была за жизнь? Можно предположить – блестящая жизнь блестящего молодого человека. Все как обычно: балы, приемы, вино, карты, офицерская компания, любовные интриги и приключения, пылкие романы… Один биограф, – тут Евгений Павлович насторожился, – намекал на роман генерала с некой родовитой девицей, которой генерал якобы сделал предложение. Но что-то там у них расстроилось, и свадьба не состоялась…

            Работа над рукописью подходила к концу, а история с нелепой смертью молодого генерала все еще оставалась загадкой для Евгения Павловича. Он раздражался на себя: «Ведь все равно теперь ничего не узнать!» И все ж еще и еще раз пытался понять, объяснить себе смысл этой смерти.

            Возможно, именно среди событий того, мирного, проведенного генералом в Москве и Петербурге года и отыскалась бы причина, следствием которой стала эта смерть. Но увы! Евгений Павлович теперь едва ли мог хоть что-то узнать о тех днях.

            И эта невозможность точила его изнутри, ела, как червь. Наскоков понимал, что причина чего угодно, а уж тем более смерти, может быть так глубоко зарыта, что до нее уже не докопаться. Ведь вот даже ему, скрупулезно исследовавшему ту войну, можно сказать, пережившему, даже пережевавшему все ее эпизоды и уже, кажется, ощущающему ее вкус, все равно ни за что не понять, почему погиб молодой генерал.

            И вот еще что. Эта необъяснимая, необъясненная Наскоковым смерть била прямой наводкой по его красивой теории (Евгений Павлович всерьез полагал, что является первооткрывателем важного закона!) о неразрывности и взаимовлиянии всего сущего, о причинно-следственных связях, в общем, о сложной ткани истории…

           

            На постоялом дворе, где Евгений Павлович собирался заночевать, не оказалось свободной комнаты. Хозяин смог предложить лишь ту, в которой, по его словам, уже неделю живет и не платит какой-то дикий барин. В комнате, помимо кровати, имелся диван.

            «Что ж, – подумал Евгений Павлович, – одну ночь можно потерпеть и тесноту, и общество дикаря. Лишь бы постель без клопов!»

            Хозяин подвел Наскокова к комнате и осторожно постучал в дверь. За дверью послышался шум, загремела мебель – кажется, упал стул, потом раздался глухой стук: кто-то спрыгнул на пол. Хозяин в волнении толкнул дверь: та оказалась запертой изнутри. Хозяин навалился на нее плечом, заколотил кулаками в сухое дерево, заревел:

            – Открывай, барин!

            Шум за дверью прекратился. Тот, кто находился в комнате, вероятно, раздумывал, как ему поступить. Наконец из-за двери донесся хрипловатый голос:

            – Ладно.  Подожди, сейчас открою…

            В маленькой душной комнатенке Наскокова встретил мрачного вида мужчина, лохматый и растерзанный – словно ему только что крутили руки. Мужчина затравленно посмотрел на вошедших в комнату; в его красных не то от бессонницы, не то от пьянства глазах застыли ужас и страдание. Однако он быстро взял себя в руки и даже улыбнулся гостям, после чего стал пытаться застегнуть ворот рубахи, на котором все пуговицы были вырваны с мясом.

            Наскокову подали ужин. По облику постояльца определив, что тот находится в весьма стесненных материальных обстоятельствах и, без сомнения, давно ничего не ел, Евгений Павлович пригласил его присоединиться к ужину. Тот не сразу, но согласился.

            – Благодарю, – хрипло мрачно произнес постоялец и потом, обращаясь, скорей, к себе, чем к Наскокову, добавил: – Значит, не судьба… Хозяин, небось, жаловался вам, что я ему не плачу?

            Наскоков пожал плечами и вежливо улыбнулся.

            За столом они познакомились. Постоялец – лет, наверное, сорока, с запущенным темным лицом и спутанными жирными волосищами – представился отставным поручиком, с улыбкой сообщив Евгению Павловичу о том, что уже пятнадцать лет как ничего не делает. Почти с тех самых пор, как потерял жену и дочь, не может найти смысла своему дальнейшему существованию: не служит, да и не живет толком.

            Вино однако оживило отставного поручика, и он даже рассказал Евгению Павловичу какую-то незначительную историю, случившуюся здесь, на постоялом дворе, сегодня утром… С вежливой улыбкой выслушав его, Наскоков в свою очередь принялся рассказывать о том, кто он, куда и зачем едет. Сам того не желая, Евгений Павлович увлекся. Энергично размахивая руками, он рассказывал об исследуемой им военной кампании 1808 года, об участниках той войны, которых ему удалось найти и расспросить…

            В конце концов, Евгений Павлович сел на любимого конька: стал излагать свои соображения о причинно-следственной связи в истории, при этом красочно иллюстрируя изложение остроумными рассказами.

            Искреннее внимание отставного поручика, его зардевшееся лицо (от вина или от волнения?) поощрило Евгения Павловича, и он, кажется, был уже не прочь длить свой рассказ до утра: так много ему, засидевшемуся за письменным столом, хотелось сказать. Да и спать ему совсем расхотелось.

            – С некоторых пор я неотрывно размышляю о смысле истории. Да-да, милостивый государь, у истории имеется смысл! – вдохновенно восклицал Евгений Павлович, ища глаза поручика. – История – это неразрывная цепь событий, где предыдущее выступает причиной последующему, а последующее оказывается хоть чуть-чуть да следствием предыдущего. Когда-то мне казалось, что война как стихия смерти лишь слепо калечит и обрывает тысячи судеб, и я не задавал себе вопросов: зачем? или почему?  Теперь, когда война больше не представляется мне сумасшедшим слепым, размахивающим кухонным тесаком, когда она выглядит, скорей, шахматной партией, нет, гигантским и сложным инструментом в руках Провидения, необходимым Ему для того, чтобы стремительно вмешиваться в судьбы тысяч людей, эти вопросы встают передо мной на каждом шагу. Любой факт – это событие, которое что-то да непременно итожит! И я твердо уверен в том, что война в первую очередь необходима чему-то высшему, более высшему, – Евгений Павлович указал пальцем в потолок, – чем мы с вами, чем все человечество! Вы спросите меня: но для чего Провидению нужно так много смертей сразу?

            Евгений Павлович уже собирался сам ответить на поставленный вопрос, но его опередил поручик:

            – Для того, чтобы вернуть Себе свое! Я имею в виду Создателя. Или, если вам так угодно, Провидение.

            – Но что вы имеете в виду под «своим»? – осторожно улыбнулся Евгений Павлович.

            – Человеческие души! Ведь они – часть Его сущности, его кровь, если угодно. Вот Он и хочет вернуть себе свое! – поручик грузно поднялся из-за стола. Скрестив на груди руки, он принялся ходить по комнате, напряженно глядя перед собой. – Что такое человек?! – он зло усмехнулся. – Грязное животное! Неблагодарная тварь! Да, все мы – одно стадо, когда-то сбившееся с пути и теперь огромным блеющим гуртом топчущееся в унылой пустыне без надежды на спасение. Мы гибнем, захлебываясь в собственной блевотине. «Яко свинья лежит в калу, тако и аз греху служу»! Вот как говорит Псалмопевец. Увы, только Создатель может прервать это наше блеяние, вывести сразу всех из тупика к свету! Смерть на поле брани, возможно, самый короткий путь к Нему. Вовремя умереть – это ведь милость Божья! Разве не счастье – погибнуть на поле брани и тем самым избавиться от необходимости десятилетия прозябать в праздности, постепенно теряя себя как личность и убивая Бога в себе?! Не себя – бога, а именно Бога в себе. Увы, Господь не сподобил меня погибнуть на войне. Я даже не был ранен! – воскликнул он и замолчал.

            Евгений Павлович уже собирался осторожно вставить слово, но поручик вновь заговорил: 

            – Подлинный смысл мясорубки, которую именуют войной, – массовая смерть людей, смерть, которая, на самом деле, никакая не смерть, а спасение слабенькой душонки, падкой на все дармовое и сладкое! – поручик саркастически усмехнулся. – Императоры, начиная войны, считают, что правят этим миром и делают историю, но они – лишь слепые исполнители воли Всевышнего. Так что о роли Проведения в истории вы совершенно правильно подметили!

            – Но… но я этого не говорил. Хотя, у вас весьма оригинальный взгляд как на войну, да и на смерть. – Наскоков выглядел несколько обескураженным, – Я, сударь, хотел лишь сказать, что несмотря на то, что все в жизни, в истории наисложнейшим образом переплетено, смысл любого из событий в конце концов непременно отыщется… С некоторых пор война, о которой я пишу, мне абсолютно понятна. Я даже вижу в ней свою логику. Правда, – Евгений Павлович поморщился, – есть одно событие, смысл которого я так и не смог себе объяснить. Это – смерть русского генерала, смерть до крайности нелепая и случайная. Если б не она, я б уже давно покончил с этой войной. А ведь как все прекрасно складывалось! Ни единый факт не противоречил логике жизни и смерти, и – о! – как я гордился собой, приписывая исключительно себе, своей теории способность объединять в целое разрозненные факты, понимать подлинный смысл происшедшего, восстанавливать хронологию и видеть общее. Кирпичик за кирпичиком я выстраивал картину войны: я научился понимать, что и почему происходило именно так, а не иначе. Все было обосновано: и смерть, и счастливое избавление от смерти. Все было стройно, логично. Скажу больше, в той жестокой картине вырисовывалась даже своя гармония… Но однажды закон, следуя которому, я, кажется, уже восстановил историю, вдруг дал сбой, и гармония рухнула. Рухнула, потому что произошло то, чему нет объяснений, чего не должно было случиться: шестифунтовое ядро, отклонившись от траектории стрельбы и, чуть не вдвое против обычного удлинив ее, убило моего героя. Кстати, шведы до сих пор намекают на то, что нелепая смерть генерала есть кара Божья. Но за что?! На войне, да и не только на войне генерал всегда оставался благородным рыцарем. Это был человек чести. Будь на его месте кто-нибудь другой, кто бы действительно обманул, выражаясь фигурально, воткнул нож в спину, тогда, пожалуй, шведское ядро могло бы поразить того Брута. По воле Всевышнего, разумеется, и – в наказание! Но за что Всевышнему наказывать рыцаря?! Я стал было думать, что сия «случайная» смерть понадобилась Ему для того, чтобы произвести какие-то изменения на фронте, влияющие на дальнейший ход войны или, хотя бы, на ее характер. Однако ничего она не изменила, ни на что не повлияла! Если смерть генерала и явила собой определенные следствия, то эти следствия оказались столь же кратковременны, сколь дым от пистолетного выстрела.  Одним словом, будто их и вовсе не было! Но тогда зачем он погиб? Чему послужила эта смерть? Я было взялся за поиски этого «чего-то» за пределами той войны, однако и там ничего, кроме сражений, побед, поражений, не обнаружил. Генерал до мозга костей был военным человеком!

            Евгений Павлович рассказывал все это скорей для того, чтобы еще раз – уже в который! – взвесить все обстоятельства, перебрать известные факты. А вдруг наконец да отыщется один такой, упущенный им, ключевой?

            – Правда, существовал период в жизни генерала, о котором мне почти ничего не известно, – продолжал Наскоков, – за исключением одной амурной истории. Не помню, у кого именно, я нашел упоминание о романе генерала с некой родовитой девицей. Девушка якобы была без памяти влюблена в генерала и пользовалась его взаимностью, и генерал сделал ей предложение перед своим отъездом на войну. Но не то ее родители были против, не то она сама вдруг отказала генералу.

            – Вот как! Разве девушки отказываются от своего счастья? Да и есть ли такие обстоятельства, которые могли бы превозмочь тягу созревшей плоти к радостям замужества?! – развел руками поручик.

            – Звучит убедительно! – усмехнулся Наскоков и покачал головой. – Я навел о том деле справки. Навел, однако, понимая, что только та особа, кстати, весьма, весьма родовитая особа, могла бы открыть мне в характере моего героя нечто такое, что, возможно, объяснило бы его случайную смерть. Однако, увы, увы… Я до сих пор не могу успокоиться: на вытканном мной полотне той войны, конечно, имеются узелки несоответствий и кое-что, возможно, шито белыми нитками, но эта смерть зияет на нем дырой. Вот уж и работа над рукописью завершена, а я до сих пор езжу из губернии в губернию: уточняю детали. Все еще не потерял надежду на разгадку той смерти. Чем черт не шутит, может быть, кто-нибудь… а?

            Евгений Павлович устремил взгляд на собеседника: тот, бледный, смотрел на него во все глаза.

            – О, да! Случайной смерти не бывает! – воскликнул поручик. – Ведь если бы что-то в нашем мире было случайным, нам бы с вами пришлось признать, что Бога-то нет!  – при этих словах глаза его так сверкнули, что Наскокову стало не по себе. – Несомненно, существует причина смерти вашего генерала. И причина – в той женщине! Это ее отказ убил его!

            – Но это, пожалуй, слишком! – усмехнулся Евгений Павлович, – Отказ мог вызвать у молодого человека расстройство чувств, хандру, уныние… Но при чем здесь вражеское ядро? Ведь оно-то о той размолвке знать ничего не могло.

            – И не сомневайтесь! Размолвка стала, ну, или могла стать причиной его смерти. Я-то знаю, как подобные повороты действуют на душу. Они вытравливают из нее желание жить дальше! А когда жизнь тебе более не нужна, ты сам ищешь смерти!

           

            – В этом случае, – Наскоков старался говорить спокойно, – обычно кончают с собой. И Всевышний здесь ни при чем! Мы-то с вами знаем, как Он к подобному исходу относится.

            – И все ж думаю, именно таким жестоким образом Господь освободил вашего генерала от необходимости убивать себя. Нет ничего случайного в судьбе человеческой, и уж тем более – нет случайной смерти! Здесь вы попали в яблочко, милостивый государь! Каждый наш поступок, каждое слово готовит нашу смерть. Если поступки благородны, а слова прекрасны, смерть чуть ли не триумф. Но бывает и так, что смерть одного человека становится наказанием другому, и не просто вечным ему укором, а неизбывной, невыносимой мукой! – гость говорил без пауз, и это говорение звучало все звонче, все напряженней, проходя октаву за октавой, подбираясь к высшей точке, когда голос должен непременно сорваться. – Скажите мне, милостивый государь, известно ли вам, каково жить… убийце? Тому, на ком загубленные души ангельские? Известен мне один такой убивец, бывший военный. Так вот он почитает за счастье собственную смерть – от огня ли, пули или клинка. Авось, думает, там ему хуже, чем здесь, не будет. Да все никак умереть не может: в воде не тонет, в огне не горит. Ничто его не берет! Даже удавиться не может: какое-нибудь обстоятельство непременно да помешает петлю на шее затянуть: то крюка на потолке не окажется, то гость незваный заявится. Думаю, и тут не обходится без Него, – уже багрово пылающий лицом поручик лукаво подмигнул Евгению Павловичу и указал глазами на потолок, – без Его вмешательства… Надобно Ему, чтоб сей несчастный свою чашу прежде конца до дна испил. Чтобы всю горечь ее постиг! – Нервный смешок исказил лицо поручика. Наскоков испуганно прятал от него глаза. – А знаете ли что, господин Наскоков? – внезапно сменил он тему. – Хоть вы и не назвали имя той, отказавшей генералу особы, мне кажется, я знаю, о ком вы говорите. – Он на мгновенье задумался, улыбнулся чему-то своему. – Вот ведь и в монастырь ушла – грех свой замаливать! Ан не выйдет замолить, заплакать, зарыдать. За любовь отвергнутую адом расплачиваются!

            Евгений Павлович вежливо улыбнулся и… не ответил. Поручик же нервно и словно захлебываясь мыслью уже что-то сбивчиво излагал самому себе. Кажется, он забыл о том, что в комнате, кроме него, еще кто-то. Наскоков испуганно прислушался: поручик говорил о смерти, прохаживаясь по комнате взад-вперед, хмуря брови и не глядя на испуганного Евгения Павловича. «Бредит!» – заключил Наскоков и склонился над тарелкой, торопливо доедая ужин и изо всех сил не слушая поручика. Минут через десять, внезапно переведя взгляд на Евгения Павловича и сфокусировав на нем расширенные, тлеющие безумием зрачки, поручик умолк, по остаточной горячности еще сверкая белками глаз – словно досказывая себе что-то очень важное.

            Евгений Павлович был раздосадован: этот неопрятный и наверняка психически больной человек, столь безжалостно и вольно обращался с его любимой тайной, столь поспешно отвечал на его неразрешимые вопросы, в общем, вел себя так решительно и безапелляционно, что общение с ним вдруг сделалось Евгению Павловичу не только весьма неприятным, но и болезненным. Словно некто без приглашения вошел в его кабинет и принялся везде совать свой нос и все вокруг трогать руками.

            Оба заканчивали ужин молча, глядя в свои тарелки и не пережевывая куски. После ужина поручик неожиданно попросил у Евгения Павловича разрешения почитать его рукопись. Евгений Павлович сморщился как от зубной боли, но тут же взял себя в руки и с любезной улыбкой попытался придумать причину отказа в этой неуместной, как ему показалось, просьбе. Однако причина не нашлась, и Евгений Павлович довольно неловко, бормоча «если вам так угодно» и стараясь не глядеть поручику в глаза, передал тому папку. Несмотря на то, что Евгению Павловичу очень хотелось залезть под одеяло, отвернуться к стене и, закрыв глаза, подтянуть колени к животу, но лег поверх одеяла лицом к поручику и, стараясь не думать о соседе плохо, стал напряженно ждать… нападения. А поручик сидел за столом и жадно читал:

           

              Ваше сиятельство, значит, хлынем прямо на мост, под пули и картечь? – кто-то окликнул князя бодрым с хрипотцой голосом.

            Не поворачивая головы и не меняя горделивой посадки в седле, Долгоруков развернул жеребца. Снизу вверх князю улыбался унтер Карпенко, тот самый, с огромными руками мужик, которого князь приметил еще в день своего приезда в Сердоболь. Небольшого роста, но необычайно крепко сбитый, выпирающий из мундира могучим крестьянским телом, унтер имел суровый, даже свирепый вид, и лишь когда он улыбался, без стеснения предъявляя окружающим щербатый рот, свирепость пропадала. Отсутствие части передних зубов у унтера являлось результатом рукопашной под Аустерлицем. В той рукопашной,  рассказали князю здешние офицеры,  сей молодец заколол нескольких французов. Имей Государь в том сражении пару сотен таких Карпенко, возможно, исход того сражения был бы решен не в пользу Наполеона…

            Долгоруков остро вспомнил боль Аустерлица.

            Не физическую, скорей душевную, когда вдруг увидел изломанный и готовый распасться строй русских войск, уже захваченных всеобщей неразберихой и паникой, строй еще час назад незыблемый и монолитный, как глыба, которая должна была сначала рассечь, а потом опрокинуть и раздавить французскую армию…

            Когда русская атака захлебнулась, никто из русских не оказался к этому готов. Французская же машина смерти работала на всю мощь: гвардия, как волнорез рассекала русские части…

            Даже неожиданный удар французской пули в грудь показался князю пустяком в сравнении, с тем, что он видел. Он не чувствовал боли: просто холод разлился в груди, руки от кончиков пальцев быстро коченели, и небо потеряло точку опоры. Качнувшись, небо вдруг перевернулось, а он припал к кружащейся земле, не в силах более видеть мучительную картину еще длящейся, но уже проигранной русскими битвы…

            Сегодня, 15 октября, с рассветом князь выехал из  Палоиса  к своим войскам, расположившимся возле демаркационной линии, проходящей у кирхи Иденсальми. С самого утра к князю беспрестанно приезжали штабные от Тучкова из находившегося в 5 верстах от Палоиса Савоярви, где был расквартирован Саволакский корпус генерал-лейтенанта. Тучков посылал их для согласования отдельных моментов предстоящей полуденной атаки, и этим согласованиям не было конца…

            И все же Долгоруков был доволен. Наконец-то он мог вздохнуть спокойно: Тучков более не приказывал ему. Он даже предоставил князю самостоятельно сделать диспозицию на предстоящую 15 октября атаку неприятельских позиций. В последние дни все решения генералы принимали совместно. Кажется, ушла в прошлое натянутость в отношениях между ними, ставшая следствием их августовской переписки и возникшая еще при первой встрече генералов после воссоединения их войск. Ища причины столь положительной для себя, сколь и поспешной перемены в Тучкове, Долгоруков приходил к выводу, что, по всей вероятности, на генерал-лейтенанта так подействовало письмо, которое он недавно получил от государя. Наверняка, Александр просил в нем Тучкова смягчить свое сердце по отношению к молодому князю и немедленно примириться с ним в интересах общего дела. Да и стремительный рейд Сердобольского отряда через Карелию не мог не убедить многоопытного Тучкова в талантливости генерала Долгорукова, уже давно не нуждающегося в чьих-либо поучениях…

           

            Выехав на переднюю линию, Долгоруков поехал по фронту. Движение русских войск уже началось. Лихорадочное, больше походившее на топтание, оно еще не было построением или выдвижением на исходные позиции, обычно предшествующим атаке. Но в людях уже запустился механизм, остановить который невозможно до тех пор, пока энергия уничтожения не выплеснется из них до последней капли, пока не будут выпущены все пули и ядра, и лилово поблескивающий клинок не обагрится кровью врага. Казалось, если бы сейчас вдруг поступил приказ отложить атаку, эти люди все равно бы его не выполнили. Плотно сомкнув ряды, они теперь должны были идти, ощущая закипающий в крови восторг и не чувствуя земли под ногами, бежать до тех пор, пока ярость не иссякла б в них, отпустив их души и отбросив их выжатые, обессиленные тела в болотный мох.

            Столкновение противоборствующих сторон было уже неотвратимо…

            Еще вчера русские возводили здесь укрепления, и князь все утро пронаблюдал за тем, как несколько сотен солдат в одних рубахах выбрасывали из окопов песок с мелкими валунами и куски синеватой с рыжими прожилками глины, а их товарищи обстругивали жерди и неторопливо укрепляли стены окопов под беззлобные окрики унтеров. Время от времени работавшие солдаты разгибали спины и обращали взоры к видневшемуся вдалеке узкому мосту, по которому им завтра предстояло пройти под огнем неприятеля. В глазах лишь немногих из необстрелянной молодежи сквозила решимость проделать завтра этот опасный путь. Ветераны старались не думать о завтрашнем дне.

            На вершине холма с вырубленным лесом солдаты продолжали укреплять валунами орудия легкой артиллерийской роты, которой командовал майор Судаков. Четыре орудия целили в сторону моста через узкую протоку – наиболее уязвимого для русских участка предстоящей атаки. Если бы шведы предприняли контратаку, и она оказалась бы удачной, только орудия Судакова могли тогда спасти русских… Возле орудий прохаживался рядовой артиллерист, вероятно, выполнявший обязанности часового. Чуть дальше артиллеристы разводили костер, оживленно переговариваясь. Молоденький поручик что-то запальчиво выговаривал пожилому унтеру, тянувшемуся перед ним в струнку. Долгоруков приметил сидящего на огромном валуне под елкой артиллеристского капитана. Красный от вина капитан считал, что его никто не видит: скрестив на груди руки, он иронично поглядывал то на молоденького поручика, то на людское копошение в подножии холма. Мысль о завтрашней атаке была слишком навязчива, и капитан уже с утра заглушал ее вином.

            Солдаты команды, занимавшейся заготовкой дров, весело зубоскаля, сваливали в огромные кучи хворост для ночных костров. Повсюду сплетали шалаши и устанавливали балаганчики для офицеров частей. Русские были уверены в том, что строят прибежище лишь на ближайшую ночь, что уже завтра они будут ночевать там, на шведских позициях, и потому возводимые ими строения были ненадежны, как дома на песке. Где-то уже горели костры: рядом с кострами белыми полотнищами на тонких осинах сушились грубые солдатские рубахи и подвертки. Тут же изнанкой к жидкому теплу октябрьского солнца лежали шинели. Солдаты чинили сапоги, подгоняли амуницию и ранцы… Пионерская рота капитана Ключарева готовилась полдничать. Кашевар стоял рядом с котлом, испуганно глядя на каптенармуса, пробовавшего похлебку. Каптенармус, боясь обжечься, по лошадиному осторожно трогал губами дымящееся в деревянной ложке варево. Наконец, согласно кивнув кашевару, взял из его рук чашку для офицера, идущего к нему снять пробу. Ободренный реакцией каптенармуса кашевар ласково подмигивал подходящим солдатам: предстоящая атака, да и вся эта война была для него не страшней подгоревшей каши…

           

            Незадолго до рассвета раздались глухие удары; кто-то отчаянно стучал в монастырские ворота.

            –Молитвами святых отец наших... – закричали из-за ворот.

            – Кто там? –  продирая глаза, сонный привратник прильнул к щелястым воротам.

            – Отворяйте, православные! – послышался тот же грубоватый голос, – У барина горячка!

            Привратник – белесый детина с лицом младенца и жидкой порослью на щеках исследовал гостя.  Перед воротами топтался мужик в тулупе, за ним раздувала бока лошадь. За мужиком, прислонившись к бричке, стоял еще кто-то, освещаемый тусклым фонарным светом, должно быть, тот самый барин: в потертой и словно с чужого плеча шинели с поднятым воротником, без шапки.  Всклокоченные, давно не мытые волосы, черный от недельной щетины низ и белый, с дырами подглазий, верх лица барина говорили о каком-то продолжительном тяжелом недуге. Плечи его то и дело содрогались приступом кашля. В руках он держал папку для бумаг: голые пальцы судорожно сжимали ее, когда он заходился своим пугающим кашлем.

            – Пойду испрошу благословения, – после некоторых раздумий произнес привратник и потом, словно оправдываясь, добавил: – Без благословения нам открывать не велено. Нонче много всяких лихих людей да беглых шастает. И все – к нам, разбойничать!

            – Открывай, отец! – заревел мужик. – Не ровен час барин Богу душу отдаст! Не бери грех на душу!

            – Свят, Свят, Свят! – пробормотал детина, мелко крестясь, и сосредоточенно засопел в щель, еще раз вглядываясь в мужика: – Ты сам-то, мил человек, часом не разбойник?

            Грозный вид краснорожего мужика не дал ответа, и привратник перевел взгляд на коня. Оглядел конскую сбрую: металлические бляхи жирно мерцали в холодном свете звезд. Да и весь экипаж выглядел внушительно: «Не, не тати!»

            Однако от него требовали немедленного принятия решения, чего он как раз и не желал. Уж очень крут отец настоятель, несмотря на ласковые глаза! Всюду у него, понимаешь, ушкуйники да фармазоны, что собрались погубить Россию.

             «Придется открывать, – скорбно подумал привратник, – ведь пока буду бегать, барин и впрямь преставится. И тогда грех – на мне! Э-хе-хе хе-хе хе-хе...»

            – Ну, Господи, помилуй! – произнес детина.

            Зазвенели ключи. Лязгнул засов, и тяжелые ворота открылись.

            Привратник и мужик ввели барина в маленькую комнату гостиницы для паломников и положили на тюфяк. Барин был бледен: заострившееся лицо, бисер пота на лбу и скулах. Глядя на него, привратник творил Иисусову молитву и то и дело крестился. «Нет, не жилец. Ей-ей преставится!» – думал он.

            Через десять минут вокруг впавшего в беспамятство больного уже суетились: грели воду, готовили полотенца, несли в ковшах отвары трав и мед…

           

            Над обителью плыл колокольный звон. Рассвело. Братия возвращалась с литургии. Ночной гость, до утра в бреду метавшийся по подушкам, наконец успокоился. Сидевшая против него послушница с раскрытой на коленях папкой, шепотом читала:

           

            Карпенко все еще весело и одновременно с каким-то мужицким достоинством смотрел в глаза князю, и Долгоруков невольно вспомнил о том, как этот унтер рассказывал солдатам, почему император Александр начал войну со шведским королем Густавом. Бесхитростный рассказ унтера был не лишен истины. Этот не посвященный в тонкости дипломатии и далекий от знания взаимоотношений европейских правителей простолюдин пытался найти объяснение всему происходящему теперь здесь, в Финляндии, и, кажется, уловил суть… Вчера во время вечернего обхода войск 4-го егерского полка князь и сопровождавшие его адъютант поручик Федор Толстой и майор барон Тейль остановились в нескольких шагах от солдатского костра, устроенного рядом с шалашом. Сгрудившиеся возле огня солдаты пели  уныло, протяжно, словно плакали. Долгорукову захотелось немного послушать, он с офицерами стоял в тени, и никто из солдат их не видел.

            Неожиданно, перебивая пение, один из солдат обратился к унтеру Карпенко, шевелившему палкой угли,

             Петр Тимофеич, а скажи ты нам, почему все-таки мы, русские, пришли в Финляндию воевать со шведом? Нам турка что ли не хватает на юге?

            Пение оборвалось, солдаты воззрились на унтера. Князь придержал за рукав Федора Толстого, собравшегося идти дальше, и приложил палец к губам. Унтер неторопливо собрал палкой угли к середине костра и, не отрывая взгляда от пламени, заговорил:

            Почему? Потому что воля на то государя нашего. Царь Александр со шведским Густавом до сих пор в дружбе был. Соглашение между ними есть. Но Густав нарушил его. Он теперь желает с англичанами супротив России дружить.

            Князь Михаил усмехнулся, и Федор Толстой, с улыбкой глядя на князя, хотел ему что-то сказать, но Долгоруков приложил палец к губам, мол, не мешай слушать… Они оба знали о той форме, в которой Густав отверг предложение русского императора выступить в союзе с Россией против Англии: он возвратил Александру знаки ордена Святого Андрея Первозванного, написав, что не может носить один орден с Бонапартом. Долгоруков так до сих пор для себя и не решил, что это было: жест рыцаря или неуклюжий ход политика, ищущего личную выгоду?

            За их спинами генерала и его адъютанта нетерпеливо топтался на месте барон Тейль. Майор нервничал, не понимая, зачем генерал с адъютантом слушают какого-то мужика. Он с тоской глядел на тот берег озера, где за протокой горели костры неприятельского лагеря. Ему не терпелось закончить обход и ехать к себе отдыхать перед завтрашней атакой, план которой наводил на него уныние. Мысль о том, что завтра русские в полный рост пойдут под пули хорошо окопавшегося неприятеля, неся огромные потери, приводило его в болезненное состояние.

            Барон перевел хмурый взгляд на поручика, на его крепкую шею, широченные плечи. От Толстого веяло чем-то первобытным. Находясь рядом с ним, Тейль чувствовал опасность.

            «И что только генерал нашел в этом… животном?!» – подумал барон. Он побаивался Толстого: уж очень непредсказуем. За словом в карман не полезет и того гляди поставит тебя в положение, когда хочешь-не хочешь, а придется с ним стреляться. Хорошо еще, Долгоруков сдерживает своего адъютанта, а не то Толстой уже перестрелял бы в корпусе половину офицеров! Барону не нравилось и то, что Толстой заведовал походным хозяйством Долгорукова, и то, что за столом князя всегда разливал суп по тарелкам. Подавая барону его тарелку, он мог преспокойно обмакнуть в горячий суп свой палец и весело не заметить этого. Но более всего барона возмущала информированность графа, который, изготавливая конверты для донесений и писем князя, первым среди офицеров узнавал все важные новости…

             Англичане напали на дружественную нам Данию, продолжал Карпенко,  и сожгли весь ее флот на глазах у шведов, а Густав промолчал. До этого между Россией и Швецией было соглашение оберегать вход в Балтийское море и не позволять иностранным кораблям входить в него без разрешения. Наш государь Александр Павлович предложил Густаву сообща наказать англичан за такой разбой, но Густав отказался. Отказался исполнить соглашение. Сказал нашему государю, что, мол, уже воюет с Наполеоном Бонапартом и не хочет более увеличивать число своих врагов. Тогда государь решил в одиночку наказать англичан. Шведский же Густав тем временем завязал дружбу с англичанами. Вот тогда-то государь и повелел нам вступить в пределы Финляндии…

            Унтер замолчал. Толстой довольно крякнул и посмотрел на Генерала. Тот, улыбнувшись, пошел прочь от костра. Следом двинулся Толстой. За ним  Барон Тейль, поеживаясь и хмуро поглядывая на спину поручика.

            У костра вновь затянули песню. Теперь  о солдатской судьбе, о Царице Небесной  единственной утешительнице воина, после битвы ходящей по полю брани вместе с ангелами и возлагающей на головы павших мученические венцы.

            В густом мраке без звезд эта песня солдат звучала как отпевание: скорбно и траурно. Словно всем им, устало глядящим на красные языки пламени, завтра предстояла смерть.

             А скажи, Петр Тимофеич, как это, когда штыком в грудь ткнут?  вновь обратился к Карпенко кто-то из солдат, Тебя ведь уже столько раз ранили!

             Штык-то что! Картечь пострашней будет...

             Нет, ты расскажи про штык!  не унимался солдат, Обозные сегодня резали свинью. Так она так визжала, что у меня волос подымался, и по спине мороз гулял.

             Так то не умеючи резали!  хмыкнул кто-то,  Ежели умеючи, то и не пикнет!

             Да, если умеючи, то сразу, без визга,  согласился унтер.

             А тебя, Карпенко, видать, не умеючи!  раздался все тот же голос,  Вон ты какой боров!

             Все засмеялись, Карпенко улыбнулся. Сидевшие рядом с ним двое молодых солдат, подвинулись поближе к нему. Им хотелось прикоснуться к человеку, который уже столько раз был ранен и мог спокойно улыбаться этому. Рядом с Карпенко ни боль, ни даже сама смерть не казались им такими страшными.

             Когда меня первый раз проткнули,  начал унтер,  это было еще в деле с турками,  я ничего, кроме холода не почувствовал. Ткнул меня турок, да, видно, между кишок угодил.

            Лупает своими сливами, понять не может, почему я еще на ногах стою. А я со штыка его соскочил и своим в ответ ему в грудь. Он и понять ничего не успел  тут же в свой басурманский рай отправился. Он упал, а я дальше бросился. Наши «Ура!» кричат и всех, кто попадается на пути, на штык нанизывают. Я тоже кричу, а по телу холод ледяной разлился, и ноги от слабости дрожат. Смотрю  уже все брюхо и ноги в крови.  Нехорошо, непорядок! Спасибо товарищам, заметили, что я ранен, стараются держаться поближе. Не помню, где и когда упал. Крепость мы взяли, и наши меня в лазарет отнесли. Там я в первый раз с ангелами говорил.

             Ну и что ангелы тебе сказали?  хохотнул все тот же солдат.

             Живи, сказали, покамест…

            Карпенко разворошил догорающие угли. Кто-то бросил сверху еще охапку хвороста. Огонь весело взметнулся к небу. Затрещали сучья, мошкарой зароились искры. Лица солдат разом просветлели. Этот разговор был им сейчас нужен. Завтра их поведут на шведские пушки, которые будут бить по ним в упор, а они не будут иметь права отворачиваться. И падать на землю будут только мертвые, а живые будут идти стеной, наблюдая за тем, как выбивают первые ряды и как неотвратимо приближается их черед ставить грудь под картечь. Слишком узкий путь ждал их завтра.

             Если смерти бояться, она тебя найдет,  продолжал Карпенко, – смерть любит малодушных. Нет, братец, ты о смерти не думай, ни за что не думай. И пуля просвистит мимо, и штык тебя не достанет.

             Надо молиться Богородице! – неожиданно горячо воскликнул сидевший рядом с Карпенко солдат,  И Матерь Божья тебя сохранит! Покрова ее ни штыку, ни пуле не одолеть!

             Ты у нас, Ребров, навроде попа! Скоро и причащать нас начнешь! – воскликнул тот солдат, который просил рассказать Карпенко про штык. – Выходит, тебя ни пуля, ни штык не берет?  А ежели я тя щас штыком ковырну, а? Посмотрим, какой на тебе покров!

            Все засмеялись, и громче всех шутник. Ребров, молодой и румяный как девица, солдат тоже улыбнулся, но побледнел. Все смеялись, тем не менее опасливо косясь на Карпенко, знали, тот покровительствует Реброву.

            Унтер любил беседовать с Ребровым, и главной темой их бесед было Божественное писание, в котором Ребров, как оказалось, не то чтец, не то пономарь сельского храма, весьма преуспел. Унтер стал приглядываться к Реброву после того, как тот отказался от положенной ему водки. Карпенко знал, что солдату, особенно молодому, обязательно надо выпить после тяжелого перехода или перед боем. Водка помогала заснуть, снимала усталость, придавала храбрости. Но Ребров отказался. На угрожающее недоумение унтера, солдат кротко ответил, что… не хочет заявляться в Царство Божие пьяным.

            Ответ настолько поразил Карпенко, что он не стал наказывать Реброва. После этого случая унтер искал случая поговорить с ним. Сохраняя видимость строгости, даже суровости в обращении с Ребровым, Карпенко, однако, не только помогал тому в разных мелочах, но еще, и это главное  не давал его в обиду другим солдатам.

            В последнее время Карпенко особенно живо интересовался смертью. Столько раз виденная им за два десятилетия солдатской службы, вроде примелькавшаяся и ставшая ему чуть ли не родной сестрицей, она, однажды подошедшая к нему вплотную, оказалась совсем незнакомой, чужой, таинственной. Мысль о ней теперь заполняла сознание унтера. А тут вдруг появился человек, который мог дать ответы на мучившие его вопросы. Нет, самой смерти – момента завершения жизни!  Карпенко не боялся. Боль и страдания были ему известны. Унтера интересовало то, что начнется после того, как он умрет. И главное, куда поведут его ангелы  в рай или в ад?

            Ребров отказывался определять место Карпенко после смерти, говоря, что судить – не его дело. Однако тут же с пылкостью утверждал, что даже геройская смерть на поле брани за веру и помазанника Божьего еще недостаточна для того, чтобы пребывать до Страшного суда в раю.

             «В чем застану, в том и сужу!» – частенько цитировал Ребров, утверждая, что состояние ожесточенности и злобы непременно приведет душу в ад, где она будет пребывать до тех пор, пока не изживет в себе зло.

             Но как же я могу без злости, если передо мной - враг? - недоумевал унтер,  Я ведь должен его убить! А убить, не ожесточившись, невозможно.

             А вы… не убивайте! – воскликнул однажды Ребров и нахмурился, явно зайдя в тупик.

             Э, брат, солдат не может не убивать! Как же он будет воевать? Только ура кричать?

            Ребров не знал, что на это ответить: лишь хмурил брови. Он чувствовал правоту Карпенко  нельзя убить без ожесточения, - но при этом и был уверен в собственной правоте. Он говорил о том, что, когда душа исходит из тела, то вмиг обнажается все, что было в ней – все злобы, страсти, привязанности. И если в душе был навык к жестокости, если она испытывала удовлетворение, видя чужие страдания, пусть даже это были страдания врага, то тяга к этому, оставшаяся в ней и после смерти тела, начнет бесконечно увеличиваться, не находя, однако, утоления. За гробом тяга ко злу будет вечно терзать душу. Эти-то терзания и будут адом.

             Значит, для солдат нет спасения?  вопрошал Карпенко юношу,  Значит, все пойдем в ад?

             Нет!  горячо восклицал Ребров,  – Ведь если душа перед смертью смиряется, ничего злобного в ней не остается. Слезы страдания вымывают их…

           

            Карпенко встал. Все замолчали, увидев его нахмуренное лицо. Унтер смотрел во мрак: пытался отыскать шутника за спинами солдат.

             Ребров прав,  наконец сухо сказал он и сел.

             Но ведь завтра,  раздался все тот же, правда, теперь немного обиженный голос,  многие из наших там останутся! Нам ведь под пулями да картечью на шведа идти. Разве всех сохранит Богородица?!

             Кого надо, того сохранит,  буркнул Карпенко,  а кому время пришло, тому ничто не поможет.

             А как узнать, кому время пришло?  не унимался солдат. Теперь в его голосе слышались издевательские нотки,  Кто ему сообщит?

             Ангел-хранитель,  ответил за Карпенко Ребров.

            Щеки Реброва пылали, а глаза были полны решимости.

            Сидевшие возле костра засмеялись. На этот раз по-доброму.

             Чего ржете, мерины?  рявкнул унтер и, скосив взгляд на Реброва, сказал,  А хоть бы и ангел! Или видение какое светлое. У Бога много разных способов дать нам весточку.

            Карпенко замолчал. Он был серьезен, и сидевшие вокруг солдаты молчали: никто из них не смел бросить шутливое слово или засмеяться. Со смертью не хотелось шутить. Завтра она могла выбрать любого из них.

            Карпенко перевел взгляд на притихшего Реброва и с улыбкой произнес:  Значит, Ребров, ежели до утра к нам не прилетит ангел, еще поживем?

             Будьте покойны, Петр Тимофеевич. Я всю ночь молиться буду!  горячо воскликнул Ребров.

             Ну-ну… Давай, молись. Экий солдат,  буркнул унтер себе под нос,  ему бы херувимскую на клиросе петь, а он в штыковую ходит.

            Карпенко взял лопату и стал бросать на тлеющие угли комья сырой земли. Солдаты начали расходиться по шалашам, стараясь не думать о завтрашнем дне…

           

            – Последнее время, Федя, я все реже вспоминаю Петербург и все, что с ним связано,  неожиданно заговорил князь, не глядя на идущего рядом поручика Толстого,  Кажется, еще немного  и той жизни как не было. И той моей несостоявшейся женитьбы. А вот ее, ангела моего, никак забыть не могу. Даже первую свою встречу с ней, когда вдруг увидел ее рядом с государем, отлично помню. Не девочка уже, но еще и не женщина. Скорей женщина, проглядывающая в девчонке. Яркая, пылкая, с уже наметившейся статью, но все еще с чистыми детскими глазами. Она тогда смотрела на меня с ужасом и восторгом, словно я был каким-то диковинным зверем. Не помню в ней и тени кокетства. Этакая душа, еще не сознающая себя в мире и не отделяющая себя от него, вся словно растворенная в нем, естественная, как растение. Она и не представляла себе, насколько прекрасна. Я  не о телесной красоте, Федя, я о чистоте душевной. Думаю, именно это незнание себя и делало ее прекрасной. Но, увы, эта чистота  всегда лишь на короткое время. Еще чуть-чуть, может, через год, а, может, на следующий день эта девочка должна была вдруг осознать себя в мире, ощутить себя женщиной и с удивлением увидеть, что вокруг нее не просто люди, а мужчины и женщины. Мужчины в первую очередь. И обаяние слепоты рассеялось бы, а душа отяжелела, горячо налившись первым опытом страсти. И этот опыт приземлил бы эту доселе бестелесную девочку, этого ангела, отделил бы его от неба. А возможно, она сама решительно оттолкнулась бы от него, чтобы наконец осознать себя на земле плотью. И сказка бы закончилась…

            Но в тот день я воистину смотрел на ангела: смотрел с замешательством и восторгом. Мы, Федя, обречены на земную любовь, а я вдруг возжелал ангельской. И все мои любовные приключения, все мои интрижки вдруг показались мне смешными, даже постыдными. И я испугался. Испугался того, что могу сломать эту хрупкую чистоту! Теперь понимаю, для чего Господь послал мне эту девушку. Он показал мне, что даруемая Им любовь  легче воздуха. И все наше земное в сравнении с ней  тяжесть и грязь. И еще я понял, что не могу любить так, как любят ангелы. Но главное, что я понял: именно так должны любить люди!

            Я и она – нам не быть вместе. Увы, не получится. Там, у костра, я вдруг почувствовал: жизнь уже течет без меня. Я остался здесь, а она…

            Князь замолчал.

           

           Продолжение следует

fon.jpg
Комментарии

Deine Meinung teilenJetzt den ersten Kommentar verfassen.
Баннер мини в СМИ!_Литагентство Рубановой
антология лого
серия ЛБ НР Дольке Вита
Скачать плейлист
bottom of page