Толкнул дверь и вышел на крыльцо. Опустился и вздохнул так глубоко, как получилось. Двор, забор, поле и река. Над полем рассветный туман, клочьями, в лучах солнца.
Из будки во дворе вылез пёс, сел и стал смотреть, как Хозяин сидит на крыльце. Тот оперся рукой о крыльцо – хотел вздохнуть ещё, не получилось, дернул головой и обмяк.
Собаку звали Мишка. Хозяин кормил его так себе, от случая к случаю. Радость была, когда приезжал и привозил мосластую кость. А потом были макароны с тушенкой, макароны и макароны, – давал, что сам ел. Уезжал, оставлял макароны, а их на раз. Грызи потом выскобленную кость, слюни глотай. Но Мишка знал худшие времена, когда он обитал на автобусной станции. Там его и увидел Хозяин, привез к себе, сделал будку и посадил на цепь. Цепь – значит, есть дом, а ты на цепи и его охраняешь. Это Мишка хорошо понимал.
На этот раз Мишка ждал Хозяина несколько бесконечных дней. Есть было нечего, Мишка дотянулся до грядки, схватил пару морковок – больше вытащить цепь мешала. Морковки сладкие, сочные, хрустят, но разве ими наешься?
Приехал Хозяин, накормил, ходил возле дома, потом пришел сосед, они были в доме, говорили громко, сосед ушёл. Хозяин вышёл на крыльцо, смотрел на Мишку, потом ладил стекла у себя на глазах. Ушел спать. Заснул и Мишка – хорошо спать на сытое брюхо.
Утром Хозяин вышел на крыльцо, сел. И Мишка почуял неладное еще до того, как Хозяин открыл рот и стал плевать, по запаху – кровью. Потом Хозяин открыл рот, откинул голову и сидел, поблескивал своими стеклами. Мишка завыл.
Мишка – собака собакой, но много чего соображал и много чего видеть мог, даже то, что будет.
Я, конечно, умру, никуда от смерти не скроешься. Но потом, не сейчас.
Все началось с очков. Или нет, раньше, с бабочек. Когда еще работал телевизор, я в нем увидел про путешествие мексиканских бабочек. Где Мексика, и какое мне дело до бабочек? Но бабочки особенные, с памятью в пять поколений: проклевываются в мексиканском лесу, улетают в дальние леса, живут, откладывают яйца, ползают гусеницами, окукливаются, вылупляются бабочками. Круг за кругом. Но через пять кругов с бабочками творится непонятное. Они срываются с обжитых мест и летят именно к тем далеким мексиканским деревьям, где когда-то появились на свет их прапрабабушки.
Я посмотрел на этих бабочек. Диковины, конечно, но и мы не лыком шиты. Что такое бабочки? Все природой заложено, выверено до мельчайших движений. Набор генов, рефлексов, известно все от первого до последнего дня, когда осыпается пыльца с крыльев, и уже не взлететь.
А человек? Сам не знаешь, чего от себя ждать. Мог ли я ждать, что уеду из Питера в деревню Минькино?
– Ты ж городской! Сбежишь! – один из приятелей изо всех сил старался меня отговорить. – Там же косить надо, домом заниматься, дрова рубить, а ты мазюкаешь целый день. А зимой, ты представляешь, каково там зимой? – Он развел руками, не в силах словами описать ужас зимовья в деревне.
Не кошу, тут он угадал, и косы-то у меня нет. А в остальном ошибся. Мазюкал я к тому времени мало, больше тусовался и выпивал, еще немного и капут. А в Минькине какие тусовки? Лука. Один Лука. Да если кто приедет в гости, но кому охота из моих знакомых ехать в Минькино, в даль несусветную, где всего-то штук двадцать сохранившихся изб?
А Лука заходил. Особенно после того, как я жену его подкупил.
Через пару дней, когда я в свою избу переехал, пошел деревню разглядывать. Начал с ближней избы, с соседей. Ими и были Лука с теткой Аней. Спрашиваю, есть ли редиска, лук, мол, я бы купил, потому как своего огорода еще нет.
– Самим мало! – отрезала тетка, на вид сама как редиска: полная, краснолицая, а на голове белая косынка концами кверху на макушке завязана.
Пришлось мне питаться макаронами.
Подкрепившись, пошел на берег реки. А там закат, гуси плавают, гогочут. Я давай рисовать. На большом листе бумаги пастелью изобразил и гусей, и реку, и дом жадных соседей.
Тётка-редиска из своих окон увидела меня, не утерпела, раз мимо прошла, второй, вроде как ей надо было бельё на реке полоскать. Потом подошла:
– Река наша! А утки, утки! Это ты что, мелками детскими рисуешь?
Покрутилась, ушла.
Пришла через полчаса с пакетом, из которого торчал зелёный лук.
– Завтра за яйцами приходи!
Утром получил пять коричневых яиц, будто к Пасхе дотемна луком покрашенных. Отдал свернутый лист бумаги. Тетка развернула, ахнула:
– Красота какая! Это ты что, мне?
За лето я всех жителей Минькина одарил портретами и деревенскими пейзажами. И думал, что жизнь удалась, можно теперь осень-зиму на печи лежать и дары от деревенских принимать.
Ан нет, начался второй виток: тетка Аня зашла ко мне в избу, принесла огурцы и опять ахнула, увидев, что я малюю: утки стали бело-розовыми лебедями, а река такой неимоверной синевы, будто в воду синьку пустили. А с правого бока мостилась ветка сирени, цветки которой все были пятилистные.
Откровенный стёб. Но тетка Аня никакого подвоха не заметила и выпросила у меня это полотно. А за ней потянулись с просьбой нарисовать лебедей и другие жители Минькина.
И стал я мазюкать все, что видел вокруг, и мне это нравилось. А потом оказалось, что и другим тоже, выставку в ближнем городе сделали. Критик один написал, что это у меня такой пиар-ход – привлечь внимание примитивизмом. Ага, выжить и мазюкать – самое главное для меня было, когда я в Минькине появился.
Я еще и домом занимался, мы с Лукой крышу починили, как раз у меня тогда картину купили, весь гонорар и ушел на крышу. Тетка Аня принесла семена морковки, велела посеять. Вытряхнул семена на старую грядку возле дома – на волю, а дальше пусть сами разбираются.
И с холодами ошибочка вышла. Первую зиму перетерпел, трудно, но можно, начало второй одолел, а потом меня в конце января на выставку в Москву позвали, поехал я виски пить и умный вид делать, когда про мое самобытное творчество рассуждали.
Когда вернулся в Питер, попал в питерскую тусовку, где опять же про мои картины говорили. И еще я в Питере познакомился с барышней. Если поразмыслить здраво, не такая уж она и барышня, за тридцать, и замужем была.
А я бы жил с ней, а она бы грядки делала, кур разводила и детей рожала. Но мне нравилось ее барышней называть, еще и потому, что говорила тихо, не то что моя бывшая жена. Та все больше орала, особенно когда поняла, что художник я хоть и хороший, – все вокруг об этом говорят, – но денег огромных ждать не приходится. Орала всегда, особенно когда разводились, и мне отступные давала, чтобы отстал, съехал с квартиры. Тогда-то я и купил свой дом в Минькине.
Я барышне адрес свой дал. Но она не приехала, только эсэмэски мне пишет: «Уродился ли у вас лук?», «Я сейчас на Невском, вспомнила про вас», «А сколько к вам на автобусе ехать?»
Я посидел на крыльце, еще подумал немного про бабочек и их деревья, пошел в дом выпить. За это стоило выпить. После второй рюмки я потерял винтик.
Винтик маленький, нужный, от очков. Не нашел, пытался вкрутить другой, от старых очков. И сломал кусочек – там, где крепится левая дужка.
И тут грянул гром. На улице застучал дождь. А у меня была настоящая катастрофа. Правой дужки у меня давно не было. Но с одной дужкой еще можно было жить, а вот без двух…
Пить дальше уже не хотелось.
Я попробовал привязать резинки, фигня. Вырезал дужки из дерева – низко нагибаясь над столом, чтобы видеть, – и прицепил их пластилином.
В пять часов к нам в деревню Минькино приезжала автолавка. Сегодня понедельник, следующая приедет в среду. Макароны закончились, и чая нет.
Пошел к автолавке. Деревенским все равно, хоть с рогами приди. Деревенских у нас – дядь Петя, Серега, Алена и Соня. И еще дружбаны мои – тетка Аня и муж ее Лука. Но сейчас лето, и городских много. Городские действуют так – покупают деревенский дом, выкидывают из него весь хлам, оставляя только «стильные вещи» в виде прялок, ухватов и самоваров, потом косметический ремонт в доме и во дворе, ставят качели, зонтики, шезлонги, барбекю. Ходят к деревенским, покупают у них лук-яйца, восторгаются и даже говорить по-местному немного приноравливаются.
Осенью все качели-шезлонги заносят в дом, запирают на сто замков – будто есть тут кому воровать – и уезжают. С глаз долой, из сердца вон. До мая.
Один городской у автолавки в лицо мне хмыкнул и объяснил своей жене:
– Чудики.
Потом мне в спину сказал:
– Говорят, он картины рисует. А живет в той халупе.
«Картины рисует»! А про халупу? Как можно назвать халупой русскую избу? Изба у меня такая же, как и у них, ну, не делал я ремонт, а зачем? Кому мешает кровать с панцирной сеткой? Сетка просела, но не беда, сплю в ней, как в гамаке. Или трельяж с дверками, зеркала на которых давно выцвели и ничего не показывают. У меня борода, зеркало для бритья не нужно. Но приглядишься к потекшим и слепым зеркалам, и много чего увидишь – и прежних хозяев, молодых еще, и их детей. Зеркала заедает, как старые грампластинки, и они часто вспоминают давнюю-давнюю гулянку с самогоном… а потом муть, проблеск, и кто-то как пойдет вприсядку! Еще мне достались часы с кукушкой, которая кукует раз в три дня, да телевизор, бывший цветным, а теперь розово-зеленый, колбасная реклама в нем выглядит так: толстыми шматами режут зеленую колбасу, кидают в сковородку и бьют туда розовые яйца.
Да, кроме избы у меня сарай, дровяник и забор. Я не стал его чинить, хотя сколько мне Лука предлагал – делов-то, пару дней, пару пузырей, и забор будет стоять, а не лежать.
Зачем мне, чтоб стоял? Мне нравится такой, какой есть.
И в избе я ремонт делать не стал, только покрасил. Вернее, покрасили мы вместе с Егором, когда он ко мне приезжал.
Егор, хоть и композитор и человек серьезный, в Минькине дурака валял: ходил на реку и на дальнее земляничное поле, то, что в пяти километрах отсюда, шутил с бабками. А потом вдруг спохватился, говорит:
– Мне через два дня уезжать! Давай-ка тебе в избе красоту наведем!
И развил бешеную энергию: смотался в райцентр, купил краску. Краска оказалась нитроэмалью, желтая и зеленая. Зеленый потолок, желтые стены. Мы покрасили и выскочили на улицу, чтобы не задохнуться от запаха краски. Еще и на наличники хватило. И немного осталось. Пока краска сохла, мы в баню пошли выпить.
И пока выпивали, я желтой и зеленой нарисовал одуванчики, траву, двор и косой-щербатый забор. Егор к картине этой прикипел, выпросил у меня – подари да подари. И еще пару картин взял, тоже с забором. Он, когда приехал, как и Лука тоже говорил:
– Давай, давай забор поставим!
Но когда я ему показал пару картин с забором и крапивой, понял и отстал.
Потом оказалось, что Егор в Минькине симфонию написал. Сначала в голове, а потом, в городе, по нотам. Симфонию уже в Москве исполняли. И когда в Питер приедут, Егор обещал меня позвать. И ещё он ту картину, что с крапивой, показал какому-то коллекционеру, тот купил и деньги мне прислал. А забор с одуванчиками Егор себе оставил – дарёное не дарят и не продают.
Дачники меня высмеяли, я расстроился, наугад купил ерунды в автолавке и ушёл. Чай забыл, а дурацкое печенье взял. Зачем мне печенье? Отдал его собаке. Стал строгать дужки из дерева, номер два. Ничего не получилось. Лука принес очки его матери-покойницы. Предложил стекла переставить с моих и клеем залить, чтоб держались. Переставили, залили клеем. Только зря заморачивались.
Запасы съестного закончились. К автолавке пошел вслепую, купил тушенку, макароны, посидел вечером, посмотрел на забор и понял – надо ехать в оптику. Оптика есть в райцентре. А деньги у меня на карточке, те самые, что коллекционер мне перевел. В Минькине банкомата нет, вот они и лежали на карточке. Но если тратить деньги, то на хорошие очки, и ехать надо в Питер.
Я даже рубашку разыскал и постирал – хорошая рубашка, дорогая. Зеркало воспоминаниями занято было, не до меня ему… но замигало, отвлеклось на меня. Вид еще тот: очки наперекосяк, с деревянными дужками, дорогая шелковая рубашка с платочком в кармане, пальцы в краске и волосы торчком. Причесался, пальцы, как смог, вытер.
Мне повезло – я приехал в райцентр и тут же попал на питерский экспресс. Правда, я хотел зайти в местную оптику, хоть какие-то очки купить, но и шага в сторону сделать не успел – экспресс уже стоял, тетка-кондуктор орала: «Кто на Питер? Экспресс уходит!»
А в Питере случилась глупость.
Сначала все правильно было – вышел из автобуса и двинулся к бывшей жене, повидаться, особенно с дочкой. И попутно хотел в оптику зайти, там оптика недалеко.
Дочка у бабушки на даче. Бывшая жена накормила оладушками и напоила чаем. Сказал, что можно было бы дочку и ко мне на лето.
– А как же? – она щелкнула себя по шее. – Ты неделю в трансе, а ребёнок как?
– Перестал я. Почти. Прижало раз так, что перестал. Могу иногда после бани или когда работу закончу. Или когда Лука заглянет, но он редко…
А она вдруг на крик сорвалась
– Видишь как?! А когда я просила, умоляла, почему не перестал?
Я так растерялся, что сказал только:
– Не подперло… Время не пришло, наверное.
Но она разозлилась еще больше, вытолкала меня. Я вышел во двор, посидел на качелях, повторил уже самому себе про то, что время не пришло, и мне жаль… И дочка пусть ко мне приезжает, в Минькине хорошо, у деревенских коровы есть, и буду я дочку кормить творогом и молоком, и плавать ее научу, будем по утрам на реку ходить…
И пошел по улице. Потом думаю – куда иду? Оказывается, ноги опять же к женщине несут! Не к бывшей, а к барышне той, с которой я тогда после Москвы познакомился. Она на пороге была, врасплох застал, и уходить ей надо, и почему я не позвонил? И рада видеть, так и сказала, что рада.
А я её в Минькино позвал – у деревенских коровы есть, можно творог-молоко брать и по утрам на реку ходить… Обещала.
Я во второй раз про оптику не вспомнил, пошел в галерею, где две мои картины висят. А они уже и не висят, купили, и деньги мне за них, и респект, и давай еще привози.
И как-то все второпях, и дальше быстрее и быстрее – с тем же самым галерейщиком выпил совсем чуть-чуть, и в голове все ясно и четко было, только головастиком юрким крутилось – «извини, время не пришло, наверное».
Очнулся в темноте, которая двигалась и тряслась. Автобус, тот самый экспресс, но уже из Питера. И автобус въезжал в райцентр, и рассветало.
Я вышел из автобуса, сел на скамейку и схватил голову руками, так легче было вспоминать. В галерее на запах денег знакомец появился, мы пошли в питерский двор выпить. Потом еще куда-то, в квартиру, там были люди, некоторых я знал. Они-то и поехали со мной на автовокзал, я пивом их хотел угостить, да тут появилась собака и как давай на них рычать. Собаку я хорошо помню, на Мишку похожа, только черная вся. На знакомых рычит, а ко мне ластится и зовет куда-то, аж за брючину меня схватила и тянет. Помню, еще говорил ей: «Иди отсюда! Не пойду с тобой! У меня свой пёс есть, дома ждёт». И когда сказал про дом, понял, что ехать надо. И собака пропала. Смерть, что ли, приходила?
Не-ет, домой надо!
А очки?
Пришлось ждать на скамейке, пока оптика откроется. Две тетки в этой самой оптике набросились на меня, будто римские матроны на гладиатора… ну-у, на гладиатора я не похож, пусть будет покрытый пылью погонщик мулов. Набросились и давай оправы свои на меня цеплять. И так умело цепляли, и расхваливали, что вышел я из оптики с чеком, в котором были такие цифры… год, ну полгода точно на эти деньги в Минькине жить можно.
И опять на лавочку – ждать, пока линзы вставят.
Очки к полудню получил, и тут удача – попутка нашлась. Правда, люди ехали в соседнюю деревню, храм смотреть, но довезти меня в Минькино были не против.
Я уже тогда в очках был, но по сторонам не смотрел, специальной тряпочкой, как тетки из оптики велели, очки не протирал, потому как слушал рассказ сидевшего рядом с водителем.
Церковь-то с историей, а история с заковыкой.
Барин, в чьей усадьбе затеяли церковь строить, жил за границей, чаще всего в Италии, и так его восхищали тамошние храмы, что решил он и в своей вотчине построить, пусть не такой, поменьше, но с резьбой и скульптурами святых апостолов.
Нарисовал эскиз и отослал своему управляющему в Россию. А вскоре прислал и иноземца-архитектора. Тот был шведским квартирмейстером: по квартирам офицеров размещал, следил, как разбивают полевой лагерь. А тут – архитектор! Но тогда модно было иноземцев приглашать на строительство.
Выглядело это примерно так: строили храм русские каменщики из-под Костромы, а швед-квартирмейстер ходил да на них покрикивал. И только делу мешал. Вскоре его за скверный характер выгнали и пригласили другого, уроженца Амстердама, который приехал, посмотрел, заметил, что в стенах трещины, но взялся выправить. Получил задаток и был таков.
Решили строить без иностранцев. И все было хорошо, и почти достроили, да тут барин скончался. А когда у его сына-наследника до храма руки дошли, семейство попало в немилость, все имущество было конфисковано в пользу казны, и храм само собой. Вотчина с храмом пару десятилетий пылились в казне, пока не объявили амнистию, и на вотчину приехал уже внук того барина, любителя всего итальянского, он-то и закончил стройку.
Тут мы приехали в Минькино, и говорливый пассажир на прощание позвал меня:
– Приходите в храм!
– Так ведь разрушен он!
– Все равно приходите. Завтра Пресвятая Троица, мы из окрестных деревень всех зовем. Приходите!
Я вышел из машины и ничего не могу понять. Вокруг все кривое и косое, да к тому же будто я через воду смотрю. Протер очки – чуть лучше.
Ладно, пошел домой и стал там разбираться. Протер еще, посмотрел сначала в одно стекло, потом в другое, вышел во двор. Вроде вижу, и диоптрии есть, но чужое все, непривычное.
Снял очки и лег отсыпаться.
Вечером чуть-чуть приноровился, но все равно очки – не те. Сравнил со своими старыми – и царапанные, и без дужек, но в них я вижу хорошо, без искажений.
Пришел Лука, доложил:
– Без тебя тут Мишка лаял. Я подошел, посмотрел, понял – ты уехал.
– В оптику ездил, – я не стал ему рассказывать все свои приключения. Но на новые очки пожаловался.
Лука обстоятельно очки изучил, постучал по стеклам, даже на зуб пытался попробовать:
– Не стучат! Пластик! Верни, пусть стекла нормальные поставят! Сколько отдал? Сколько-о?? Не-е, такие деньги не вернут! Я знаешь, как скандалил, когда мне краску не ту подсунули? Не отдали деньги. Так краска пять сотен рубликов стоила! А тут! Не вернут.
Лука летом подрабатывал к пенсии: заводил свои прогнившие «Жигули», ездил в райцентр, покупал краску, лак, а дерево сам пилил-строгал из соседнего леса – ремонтировал дачникам дома.
– Не вернут и не вернут! – рассердился я. – Иди домой, Лука! Голова болит, прилягу.
Лука свой человек, понял, не обиделся. А голова и правда раскалывалась. Лег на кровать, снял очки, закрыл глаза, вроде полегчало. Поспал пару часов – из вчерашнего во сне осталась только барышня, и мы с ней говорили каждый из своей будки телефона-автомата, а потом все стало невесомо, и мы в будках поплыли по воздуху… «Ага, нарисовать все это в голубом и будет Шагал!» – сказал я себе и проснулся.
Головная боль стала сильнее. Я сел на крыльцо, снял очки и стал массировать голову. Отступило.
И тут меня озарило. Я снял очки и прицепил их дужкой на голенище резинового сапога, стоявшего на крыльце, – чтобы ненароком не наступить на очки. И пошел по двору на ощупь, неуклюже делая первые шаги без очков.
Мишка вылез из будки, почуяв неладное. Хозяин вел себя странно – споткнулся, таращил глаза, тер их, сделает пару шагов – и стоит, будто все первый раз увидел. Мишка посидел, почесал лапой за ухом, и понял – Хозяин снял стекла у себя на глазах.
Вокруг будто мутная вода. Но голова болеть перестала! Я привалился спиной к деревянной стене сарая, постоял, и пошел к крыльцу.
Сидел, размышлял: меня ошарашили сразу несколько неожиданностей. Оказывается, я худо-бедно могу ходить без очков. Новые очки – гадость из пластиковых линз, которые еще к тому же сфокусированы так, что у меня начинается дикая головная боль. И что меня поразило больше всего – я доверял очкам, думал, они делают краски четче и ярче. Но без очков я увидел другие краски! Нет, желтая вовсе не стала красной, а белая – черной. Но та желтая, что сияла цветами у меня перед носом, сейчас была сочнее, охрянее. Мелькала, пестрела красная – тряпкой на веревке, высунутым языком у Мишки, тазиком красной смородины, что принесла тетка Аня, жена Луки. Не отставала и зелень.
В доме было еще непривычнее, чем во дворе – у меня начались проблемы с расстоянием. В очках все было… ближе, что ли. А без очков приходилось по-новому пристреливаться к столу, печке, полкам.
Я сел ужинать, и пока ел, нарисовал карандашом стакан с чаем: подстаканник, который у меня, уж не помню, сколько лет, граненый стакан, и вместо изящной серебряной ложечки, внося нужный диссонанс, – большая алюминиевая ложка, она ко мне из какой-то кафешки приблудилась. Да и не было у меня никогда серебряной ложечки.
Краски пока не трогал, был у меня страх, дурацкий, конечно – а вдруг я всю жизнь, что в очках, одни цвета за другие принимал. Не кардинально, желтый вместо красного, но малиновый вдруг теперь, без очков, обернется кирпично-красным, а небесная глазурь – обычным синим.
Лука с теткой Аней постучались наутро спозаранку – в церковь собрались. Я спросонья сдуру водрузил новые окуляры. И, как из деревни вышли, голова заболела. Снял очки. Все перед глазами расплылось, слилось в одно сплошное поле. Дорога виднеется, да еще Луку с женой вижу – вот и все ориентиры в мире.
Шли долго, пару раз останавливались и толковали с Лукой – что за праздник такой и причем здесь березовые ветки, и сколько еще до церкви идти, и какая погода будет нынче: солнце или дождик.
– Не должно быть в Святую Троицу дождю! – уверял Лука.
Я устал идти, махнул рукой – посижу еще, отдохну, а вы идите. Догоню или в церкви увидимся.
Только я догонять собрался, как на небесах неизвестно откуда взялись тяжелые черные тучи и давай грохотать и молниями стрелять. А потом сверху обрушился ливень. Вот тебе и хорошая погода на Троицу. Я не знал, куда деваться – под дерево, но вдруг молния в него шандарахнет, а стоять в поле, на дороге, промокнешь до нитки.
Сел на обочине и мок. Гроза была шустрая, закончилась через полчаса. Хуже всего пришлось кроссовкам, в которых хлюпала вода. Снял их, пошел босиком.
На подступе к храму остановился, не идти же с грязными ногами, вытер их о траву, поднял голову… Церковь-то какая затейливая! Мало что из отделки сохранилось, не было ни скульптур, ни карнизов для них, да и ротонда в двух местах обрушилась, и купол зиял в дырах. Но храм стоял на высоком берегу, дорога к нему тянулась так, будто поднимаешься в небо.
Служба уже шла, батюшка был молодой, с крыши на него струились последние капли дождя, но он не замечал их. Храм был полон народу, все держали березовые ветки, букеты из полевых цветов. Луки и тетки Ани я не заметил, да и не до того было. Я во все глаза глядел на храм, на дыры в куполе, в которых синело небо и начало пробиваться солнце, кое-где на стенах еще можно было различить фрески… И только когда для окропления березовые ветки подняли над головами, а потом народ стал расходиться, я понял, что служба закончилась.
Возвращался я в Минькино ближе к вечеру. Хотел было с батюшкой поговорить, но это потом, успеется. А сначала нужно мне было по окрестностям возле храма прогуляться. Ничего особенного я не нашел, да и не искал, от усадьбы и деревни, которые когда-то были здесь, и следа не осталось. Зачем мне следы? Я смотрел на траву с красными метелками, которая выросла на месте изб, луговые цветы, дубовый лес неподалеку.
Мексиканским бабочкам, которые улетают и возвращаются, нужно место, куда вернуться. Нужно, чтобы деревья не вырубили.
То, что на окраине прежней деревни дубовый лес, мне понравилось. И земляника на поле растет. Местные дачники ходят сюда землянику собирать. А теперь и молиться.
– А мы чай пьем! – закричал Лука из окна, когда я шел домой.
Я кивнул, мол, на здоровье.
Из дома выскочила тетка Аня, догнала, схватила за руку.
– У нас гостья!
У нее был такой радостный вид, что я задумался – с чего бы это?
На крыльце дома Луки стояла барышня. Без очков я теперь ее хорошо разглядел: милая, улыбается, сказать что-то хочет.
– Вот и хорошо, – сказал я ей, – пошли домой!
Мишка залаял, чтоб себя показать.
– Знакомься, это Мишка.
Будет теперь кому рассказать и о бабочках, и об очках. Мишка-то всё это уже слышал. Он много чего видит и слышит – даже то, что будет.
Я, конечно, умру. Никуда от смерти не скроешься. На крыльце кровью захлебнусь, или ещё как. Но это будет потом, не сейчас.