Воскресение
Когда, в варяге вымученный грек,
раб идолов и вычурной химеры,
я прозябал в последних числах эры
без веры, без надежды, имярек,
когда вся жизнь, с начала до конца,
была на вкус мертвей, чем Стикс и Лета,
(ты мертв уже, и лишь не понял это),
вошел я в храм с ухмылкой мертвеца.
Боль тщетна, если сердце – монолит,
но в кровь точил его псалом Давида,
и сквозь сочились горечь и обида:
плоть познавала, как душа болит.
Я был как в тигле дышащий металл,
не ведая, зачем мне это надо.
И Тот, Кто одолел ворота ада,
в моей душе все зримей проступал.
Я оживал в невидимом огне,
как раб, ещё чуть-чуть страшась последствий,
покуда слезы горькие, как в детстве,
дотла не выжгли идола во мне…
И смерть уже хозяйкой не была.
И некий муж, дивя нездешней статью,
крылом меня подталкивал к распятью,
а после пепел стряхивал с крыла.
*
Ведет художник с крысами войну,
звереет, не дает хвостатым спуску.
Его, неравнодушного к вину,
они лишают сыра на закуску.
Как не звереть, когда твой мягкий знак
в свой твердый жизнь, глумясь, перековала…
Вздохнет: не перебраться ль на чердак,
не выйти ль в свет из сумрака подвала?
Все взвесит: здесь — с бомжами паритет,
там — с голубями лед нейтралитета…
И будто невдомек, что жизни нет
нигде тому, чья песня в жизни спета.
Что не бывать внутри тому, кто вне…
Он видел жизнь?! Да где, с какого места?!
Ведь он – то в Марианской глубине,
то на отвесной круче Эвереста.
Ни я ему не нужен и ни ты.
И, веря, что другим дарован свыше
и ангельской достоин высоты,
он здесь, как змей, на встречных бездной дышит.
Вся жизнь его, как липкое вино,
уж выпита… Теперь ее — вы правы! —
еще бы полирнуть прыжком в окно,
и душу загубить для пущей славы.
Василеостровский рынок
Туда, где свинство — в три ряда,
исполнен высшего горенья,
ходил, как рыбу из пруда,
удить для строчек вдохновенье.
Ловились тыквы и айва!
Хохлы ловились и армянки…
Ходила кругом голова,
как мысль скрипучая шарманки.
Ловился весь ассортимент:
вся снедь, все прелести съестные.
Ловился сам, как абстинент
на рюмок звон, на дух весны я!
И все ж, перо макая в кровь,
я излагал свои глаголы:
нет, миром правит не любовь,
а лишь расчет сухой и голый!
Напрасно май свое люблю
пытался мне оттиснуть в сердце.
«Всем вам гореть там как углю!» —
ныл, словно пил я водку с перцем.
Клеймил, как ангел взявший плеть,
как демон, рвущий вас на части,
а сам боялся умереть
от вдруг нахлынувшего счастья.
*
Когда бы, как классик, я трубку курил,
беспечно не смели б слова мои виться,
и дух уносился до самых Курил,
раскинув над вечностью крылья, как птица.
Но я не курил. Я сокровищ иных,
чем лампа и ночь, не желал себе, право…
И дух мой витал во дворах проходных,
где горек отечества дым, как отрава.
На воздух, на волю – к равнинам, холмам! –
звала меня муза, не знавшая меры,
мол, свет и надежда рождаются там…
А здесь умирали мечты и химеры.
А здесь получалось, что вырваться из
дано только тем обитателям ада,
что молча с порочной поверхности вниз
уходят, в себя, где и неба не надо.
*
Томись, душа, пока не поведут!
Неси свой крест мучительный, покуда
Не ткнул тебя ножом товарищ Брут
и скул не обслюнявил брат Иуда.
Посмей мне лишь, противясь здесь судьбе,
себя не преломить как хлеб устало
для тех гостей крылатых, что к тебе
слетаются, когда тебя не стало.
Когда, тебя как старое пальто,
порвут по швам, чтоб сшить по моде снова.
Будь паинькой, не то мне ни за что
не вымолить прощения у Слова.
Не то, припомнив все мои слова,
отказано мне будет в райских кущах.
Не то моя пропала голова
в местах, где мрак, ещё до Слова сущий.