top of page

Отдел прозы

Freckes
Freckes

Евгений Каминский

Хлеб для свиней

Роман. Продолжение. Начало в № 50–58

Из дневника Эдуарда Рубеля:

            «С тяжёлым сердцем вернулся в Нью-Йорк. Едва вошёл в квартиру, Сонька бросилась мне на грудь, сообщила, что у нас (у меня!) финансовые затруднения и та кредитка, которую я ей оставил, обнулена. Позвонил в банк и узнал, что с моего лицевого счёта исчезла солидная сумма. Но когда и на что я истратил такую уйму денег? Когда был в Мексике? Или когда — на Амазонке? Но ведь всё это время я жил не в пятизвёздочном отеле, а ютился в жалкой лачуге, напоминающей птичье гнездо, а то и вовсе — на голой земле, кормя тучи кровососущих. Вот если бы я купил виллу или самолёт, тогда понятно!

            …Чувство тревоги растёт. Спиной ощущаю приближение опасности. Спасибо корешкам Хуана! Теперь только они, кисло-сладкие, от которых весь рот в красной пене, доставляют мне радость. Но корешки вот-вот закончатся, и что тогда?! С ненавистью гляжу на «старух» и «трубачей» идиота, пылящихся на стенах в ожидании покупателей. Им было нечего терять в этой жизни, не о чем заботиться. Умер — и гора с плеч. Умер — и айда к звёздам. А мне каково?! Если что-то со мной случится, на кого я всё оставлю?! Да и как оставить то, что наживал с таким трудом?! Возобновить своё телевизионное шоу не имею желания. К тому же чувствую, что едва ли смогу теперь без устали улыбаться, слушая чужое враньё. А вот в любой момент нахамить в телекамеру сразу всей Америке — очень даже могу. Тошно мне, так тошно, что хоть волком вой.

            …Сегодня увидел в газете улыбающегося адвоката. Оказывается, Григорий процветает: его бизнес растёт. Едва не задохнулся от зависти. Отыскал телефонный номер пенсионера.

            — Я согласен. Отрежь ему уши!

            — Это теперь дорого стоит! — это пенсионер с усмешкой. Потом всё же назвал сколько.

            Этот пенсионер сошёл с ума! Наорал на него, швырнул трубку, но память о том, сколько денег украл у меня мой адвокат, душит меня и днём и ночью.

            …Сонька боится показываться мне на глаза. И правильно делает.

            …Вечером заглянул ко мне поэт: в руке бутылка скотча, улыбается приниженно. Похоже, заработал деньжат плакальщик на продаже отчизны. Судя по его физиономии, пришёл ко мне плакать в жилетку. Не пустил нытика. Соврал, что у меня покупатель… Поэт жестоко обиделся. Не удивлюсь, если он напишет теперь что-нибудь разоблачающее, скажем, поэму “Иудино племя”, в которой заклеймит советскую интеллигенцию, двинувшую в Штаты за лучшей жизнью.

            …Не могу спать: гнетёт мысль о деньгах, с которыми придётся расстаться, чтобы заплатить за уши адвоката. Она уже сравнялась с суммой материального ущерба, нанесённого мне действиями этого “адвоката”. Не хочу за Гришу платить дважды, но и отпустить его уже не могу…

            …Проснулся среди ночи, набрал номер пенсионера: “Я согласен!” И заснул спокойно. Ночью, во сне, в голову мне пришла до гениальности простая комбинация, позволяющая не только получить Гришкины уши, но и оставить пенсионера с носом.

            …Сегодня встретился с пенсионером.

            — Деньги за уши, — твёрдо сказал ему.

                                                                                    — Дай хотя бы авансик, — загнусавил пенсионер.

            — Сначала уши, потом деньги, как у Ильфа и Петрова.

            — Хорошие были товарищи, и зарабатывать умели, — согласился пенсионер.

            …К Григорию теперь не подобраться: его охраняют какие-то головорезы. Ходит он по Нью-Йорку, всё шире расставляя свои жирные ноги, и упорно лезет в конгрессмены. Зря, зря ты, Гриша, тратишься на избирательную кампанию! Пенсионер, похоже, разрабатывает план Гришиной ликвидации, поскольку ходит за ним по пятам.

            А по пятам за пенсионером хожу я.

            …Дело летит к развязке. Сегодня в кафе украдкой наблюдал за пенсионером и молоденькой проституткой, сидевшими через пару столов от меня. Пенсионер что-то говорил ей, вытирая жир с губ ладонью. Та внимательно слушала. Потом стала кобениться: то губки надует, то нахмурит выщипанные бровки. Ясно, цену набивала. Вдруг пенсионер потрепал её щечку — значит, договорились, — и они куда-то пошли. Двинулся за ними следом. Они зашли в отель, уединились в одном из номеров, откуда вышли минут через двадцать и отправились на улицу. Слишком быстро вышли… Незаметно пристроился сзади: пенсионер толковал об окне в ванной комнате. Я всё понял. Вернулся в гостиницу, снял тот самый номер, где побывали старик и проститутка, зашёл в ванную, а там окошко, выходящее на крышу соседнего дома. Ай да старик!

            …Сегодня в полночь пенсионер выполнил заказ. В том самом номере того самого отеля. Представляю себе, как всё было. Проститутка — та самая, с ужимками, — охмурила Григория в каком-то баре, потом привела сюда, вошла в ванную, включила воду и вылезла через окно на крышу. А пенсионер, который ждал на крыше, влез в ванную. Гришины головорезы в это время, естественно, курили в холле возле двери номера. А дальше примерно так: нетерпеливый плейбой открывает дверь ванной и видит пенсионера с опасной бритвой в руке. В отель тем временем врываются агенты полиции, которых проинформировал неизвестный. Естественно, я! Точно знаю лишь одно: пенсионера взяли, когда он отрезал у адвоката уши.

            Будучи уверенным в том, что старик на первом же допросе меня сдаст, заранее продумал аргументы в свою защиту. Во-первых, смерть моего бывшего адвоката и друга Григория для меня — невосполнимая утрата, так сказать, удар в сердце. Во-вторых, этот пенсионер — неудачник и имеет немало оснований люто ненавидеть соотечественников, которые нашли себя в этой прекрасной стране. Особенно удачливого адвоката и успешного художника. Потому-то в бессильной злобе он одного убил, а второго оклеветал.

            …Думаю, пенсионер пытается сдать меня американскому правосудию. Но что у него на меня есть? Ничего! И потом я знать не знаю этого престарелого человека… Жду стука в дверь, но пока всё тихо.

            Гришино дело тут же подобрали какие-то предприимчивые ребята, тоже, наверняка, “адвокаты”. Они и слышать не хотят о возврате мне того куска, который Гриша некогда утащил с моей тарелки. Думаю, те, что пришли Грише на смену, предприимчивей, а значит, гораздо опасней Григория. Хорошая страна Америка, удобная для делового, дельного и в меру бессовестного человека. И для художника хорошая, если он не художник. Так что по мне эта страна, и я ей под стать. И по духу, по крови, по размеру. Но беда в том, что таких, как я, здесь навалом. Таких, как я, здесь пруд пруди. И значит, всю оставшуюся жизнь мне пробиваться сквозь эту толпу, хрипя как загнанная лошадь. Ну нет! Хочу жить там, где такие, как я, — что-то вроде диковинных зверей. Где не надо пробиваться сквозь толпу бессовестных обманщиков, чтобы… добраться до пирога.

           

            …Сонька в последнее время ведёт себя странно. Ни с того ни с сего смотрит на меня влюблёнными глазами. Может появиться у меня в кабинете в каком-нибудь легкомысленном наряде или вдруг прижаться ко мне, мурлыча что-то соблазнительное. Бывает, что эта дура вдруг влезет ко мне в постель не в приёмные дни, скажем, во вторник, сбросит с меня одеяло и смотрит бесстыдно. Вошёл вчера в спальню, а она уже там: развалилась, дебелая, мурлычет. Устроил ей разнос. Сегодня у неё весь день подбородок дрожит. Всё спрашивает, чем не угодила, ведь она делает всё именно так, как я хотел в прошлый раз… Какой прошлый? Когда? Спятила баба!

            — Это когда я хотел, чтобы ты приходила ко мне по понедельникам? — рычу ей, едва сдерживаясь.

            — В воскресенье.

            — В воскресенье?! — готов уже броситься на неё и задушить. — Разве ты не знаешь, что в воскресенье…

            И тут замираю: понимаю, что не могу вспомнить, что было в воскресенье.

            Вообще не помню воскресенья.

            …Дела мои совсем плохи. Обижаю Соньку, когда заканчивается действие корешка. Надо же на ком-то сорвать злобу. Поймал себя на мысли, что мне приятно делать ей больно. Её слезы — моя радость.

            Местная культурная общественность связывает моё затянувшееся молчание с творческим кризисом, ведущим к творческому прорыву.

            …Сегодня ко мне прорвался корреспондент одной газеты и попросил показать ему что-нибудь новенькое. Сдерживая раздражение, бросил наглецу одну из оставшихся работ идиота — «Старуху у фонтана». Очкарик так сморщился, словно проглотил таракана. Меня бросило в жар. Неужели конец? И тут на глаза попались привезенные из путешествия портреты людоедов. Выложил их перед очкариком, и мне едва удалось выставить его, щебечущего о новом творческом этапе большого мастера, за дверь.

            — Наконец-то что-то по-настоящему грандиозное! — это он уже за дверью. — А то ваши безносые пионеры уже у всех в печёнках. Кто эти люди?

            — Людоеды!

            После ухода корреспондента не могу ничего делать. Ведь этих людоедов писал я сам. Выходит, я и впрямь художник?!

            …Пришёл в себя в идущем на посадку лайнере. Испугался. Спросил соседа по-английски:

            — Мы — в Бразилию? — и подумал, что лучше бы, конечно, в Мексику — к аптекарю за корешками.

            — В Питер! — по-русски ответил сосед.

            «Но там нет корешков!» — едва не вырвалось у меня, и я принялся вспоминать, при каких обстоятельствах и с какой целью сел в самолёт.

            В зале получения багажа в аэропорту ко мне со всех сторон бросились корреспонденты с камерами и микрофонами.

            Как они узнали, что я возвращаюсь, если я не собирался возвращаться?!

            Нет худа без добра! Шёл к журналистам и уже видел заголовок завтрашней русской газеты: “Рубель с нами!” Натянул на физиономию улыбку и отвечал на вопросы, которые задают вернувшимся на родину опальным политикам и нобелевским лауреатам. Правда, один вопрос меня поразил: “Какого размера был тот крокодил?”

            Как они узнали о крокодиле?

            Войдя в свою питерскую квартиру, первым делом занялся арифметикой: пересчитал наличные, обнаруженные в багаже. Оказывается, я прихватил с собой изрядную сумму! И всё же недоумение и страх не покидают меня. Я ведь чёрт-те что мог натворить, пока был в прострации. А что если уже натворил?! Что если там, в Америке, я кого-то… убил?! А иначе с чего бы мне возвращаться сюда?

            Порылся в карманах брюк, пиджака, плаща, но ничьих ушей не обнаружил. Взял мобильный телефон, набрал нью-йоркский номер и услышал Соню: “Любимый, где ты?”

            Какой я ей любимый?! По-моему, я не давал ей повода.

            — Ну, как там… дома? — осторожно спросил её.

            — Тебя ищет полиция! — радостно ответила она.

            — Никому не говори, что я тебе звонил! — прошипел я и выключил телефон. Несколько минут привыкал к новости: меня ищет нью-йоркская полиция.

            До глубокого вечера меня мучили своими визитами почитатели моего таланта. Всем хотелось услышать голос гения. Я — гений?! Дураки! Говорил со всеми через приоткрытую дверь, не скидывая дверной цепочки. Ссылался на усталость. Мне вежливо напоминали о том, что я обещал прочесть несколько лекций по современному искусству и провести для талантливой молодёжи семинар…

            Наконец, закрыв дверь на все засовы, повалился в постель. Но заснуть не смог: ворочался как медведь в берлоге. Рядом стояла бутылка виски, но мне дьявольски хотелось корешков. И вдруг понял, почему не сплю: сегодня среда, а Соньки под боком нет…

            …Я в России уже две недели. И даже в своих коротких, обрывочных снах ищу уши и пытаюсь вспомнить, кого убил в Америке…

           

            На этом записи дневника Эдуарда Рубеля обрываются.

           

            В четверг Эдуард Рубель приехал в Манеж, убедиться в том, что его картины уже красуются на стене. Вчера их доставил сюда грузовик, сопровождаемый милицейским автомобилем.

            Картины Эдика на выставке ждали с нетерпением. Об этом позаботились средства массовой информации. На первой странице толстого еженедельника, вышедшего к открытию выставки, Рубель в чёрной шёлковой рубахе навыпуск и с перстнем на мизинце стоит рядом со своими творениями и глядит в глаза зрителю. Под фотографией подпись: «Возвращение мастера». В заметке корреспондент (всего за тысячу долларов, полученных от Эдика в ресторане Дома журналиста) расписывает таланты маэстро Рубеля, перечисляет его персональные выставки, гонорары, премии, награды. Здесь же короткие высказывания об Эдике героев его нового творения — милиционеров. Удачнее всех высказался майор: «Быть запечатленным на полотне гения современности, которым несомненно является Эдуард Рубель, большая честь не только для меня, но и для всего Управления внутренних дел!»

            Пишущая журналистская братия была уже «охвачена» Рубелем. Свои хвалебные отзывы о его «Дозоре» и «Венере» разместили у себя все крупные газеты и журналы, причём с таким расчётом, чтобы похвалы Рубелю и после закрытия вернисажа выходили друг за другом в свет и долго-долго, как свет погасшей звезды, шли к читателю. Если бы Эдику только разрешили, он бы тысячами скупал билеты на вернисаж и раздавал их зевакам вместе с хот-догами и пивом, чтобы только с утра до позднего вечера толпа не рассасывалась перед его «Ночным дозором» и «Венерой», организуя успех и славу их создателю. Конечно, вся эта шумиха стоила Рубелю немалых денег. Но Эдик давно усвоил истину, что всякий желающий прославиться на поприще изобразительного искусства должен сначала сделать деньги, а уж потом деньги как-нибудь сделают из него художника. И потому не скупился на рекламу.

            Эдуард Рубель на всех парах летел к славе, и его дорога была широкой и гладкой. Господин случай — этот неуправляемый глумливый субъект — и тот перестал насмешничать и преклонил перед Эдиком выю, а свободолюбивая Ника-Виктория покорно выбрала его своим суженым. О, если бы только не эти его выпадения из действительности, которые в последнее время приобрели угрожающие размеры, Эдик был бы счастлив. Но его здоровье, кажется, окончательно расстроилось: печень и желудок давали сбой за сбоем. К тому же он всё ещё находился под наблюдением у венеролога: постыдная болезнь ушла вглубь, забралась в труднодоступные уголки организма и развила там бурную деятельность. И, как следствие этого, облик Эдуарда Рубеля претерпел пугающие изменения: некогда безукоризненно розовое лицо его набрякло землистым оттенком. К тому же время от времени он обнаруживал на своём теле ссадины и синяки.

            Неделю назад он пробудился в своей постели истерзанным и разбитым: его плечи и руки кровоточили, спина саднила, а на колене была шишка величиной с яблоко. К тому же исчезли деньги из тайника, в который Эдик установил капкан. Этот капкан валялся теперь на полу со следами воровской крови. Эдик подозревал Анжелу, но добраться до подозреваемой, чтобы убедиться в наличии ран на её руках, не имел возможности. Анжела не вступала с ним даже в телефонные переговоры. Так что Эдику пришлось вести переговоры с её мамашей. Акула заверяла Эдика в том, что Анжелочка «капельку приболела» и скоро — тут уж мамочка постарается! — прибежит к нему, дорогому, любимому, единственному…

            Ложась в постель, Эдик молил Создателя пробудить его в здравом уме и доброй памяти на следующее утро, а не через неделю. Эдик боялся засыпать. Но ещё больше он боялся просыпаться! Хорошо, если он открывал глаза дома от подступающей к горлу дурноты и уже по привычке полз на четвереньках в туалет. Страшней было вдруг оказаться в грязной холодной постели, чуть ли не на чердаке, и увидеть рядом женщину с татуировкой на запястье. Подобное, правда, случилось с Эдиком лишь однажды. Он проснулся среди ночи и увидел… руку, лежащую у него на груди. Рядом с ним спала женщина, счастливо улыбаясь щербатым ртом. Эдик испугался: как ошпаренный вскочил с кровати и в одних трусах бросился искать входную дверь. Выскочив на лестничную площадку, он скатился вниз, во двор, и потом до утра носился по тихим улицам в поисках вокзала, изображая из себя физкультурника.

            Но четыре дня назад Эдика осенило. Пообещав Богу сторублевую свечу, он призвал к себе Шакалов и предложил им хорошо оплачиваемую работу. Кто-то из бравой четверки должен был еженощно присутствовать в квартире Эдика и караулить его сон.

            Днём Эдик решил не спать, посчитав, что держать при себе караул и днём и ночью накладно. Теперь стоило Эдику подняться среди ночи и начать одеваться, как его хватал за руку милиционер с автоматом. И ни просьба лунатика отпустить его из дома погулять, ни его нужда посидеть в туалете, не могли сломить волю караульного. Милиционер насильно укладывал хозяина в постель, садился рядом и сидел над ним до тех пор, пока Эдик не начинал сопеть. Утром милиционер будил Эдика и спрашивал у него пароль — текст записки, переданной Эдиком караульному перед сном. Если пароль произносился, караульный мог быть уверен в том, что художник проснулся «правильно». Тогда он покидал свой пост. Незнание пароля означало одно: этот, проснувшийся, художник — не тот. Неправильный… Тогда дежурный, к утру всегда озлобленный, заставлял лунатика заснуть и заснувшего будил вновь. Так должно было продолжаться до тех пор, пока Эдик наконец не называл пароль.

            Система себя оправдывала: пищеварение Эдика восстанавливалось, а лицо приобретало прежний лоск. Теперь можно было заняться лечением хронической гонореи…

           

            В выставочном зале кипела работа. Стучали молотки, рабочие развешивали полотна, часть которых ещё лежала на полу.

            — Привет, Эдуард! — услышал Эдик голос Рубика — одного из организаторов вернисажа.

            Тот шёл навстречу по коридору, коренастый, брюхатый, с бархатными, как у лошади, губами на густо заросшем щетиной лице, широко раскинув руки. «Будет целовать!» — брезгливо подумал Эдик и ему вспомнился последний разговор с армянином, во время которого Эдик просил Рубика поскорей закончить памятник «Неизвестному художнику». Устанавливать памятник следовало в момент присуждения Эдику государственной премии. Тогда у культурной общественности не осталось бы сомнений в том, что бронзовый «Неизвестный художник» есть живой Эдуард Рубель.

            Фигура «Неизвестного» уже существовала в металле, представляя собой две полые створки, которые оставалось соединить. А вот пьедестал, подножье «Неизвестного», было пока только в чертежах, и рассерженный Эдик даже накричал тогда на Рубика, заявив, что такому необязательному армянину нечего делать в деловой Америке. Испуганный напором Эдика Рубик пообещал ему завершить работу в ближайшие дни.

            — Как там… наш камень? — спросил Рубика Эдик, имея в виду пьедестал и упорно не давая толстым губам армянина запечатлеть у себя на щеке любовь последнего.

            — Не волнуйся, уже готов, — промурлыкал Рубик, продолжая добиваться душистой ланиты Эдика.

            — Так я зайду посмотреть.

            — Ты слышал новость? — пропустил последние слова Эдика Рубик. — Нам тут ещё один «Ночной дозор» с «Венерой» подкинули. И знаешь, что удивительно? Полотна того же размера, что и твои.

            — И кто сей шутник? — снисходительно улыбнулся Эдик.

            — Некто Владимир Тихолаз. Маргинальная личность. Ты его знаешь?

            — Откуда! — соврал Эдик. — Это же тебе, дорогой, всех знать положено.

            — Положено, дорогой, положено… — Рубик вздохнул. — Можешь посмотреть его живопись. Мастеровито! — цокнул он языком, с интересом вглядываясь в побледневшее лицо Рубеля. — Как раз против твоих работ развесили!

            — Зачем? — взвизгнул Эдик, однако тут же взял себя в руки и делано улыбнулся. — Кто разрешил? Ты же понимаешь, развешивать мазню какого-то Тихолаза в непосредственной близости от работ Эдуарда Рубеля просто неприлично! По какому праву?

            — Он за это право заплатил. Я, конечно, был против, но остальные… Я ведь тут не единоличный распорядитель.

            — Не оправдывайся, — Эдик улыбался уже из последних сил. — И что там у этого маргинала? Тоже… менты?

            — Хуже! — Рубик свои обнажил крепкие с желтизной зубы, и Эдик не понял, улыбнулся тот или оскалился.

            Идя по выставочному залу Эдик каждой своей нервной клеткой предчувствовал беду. «Сейчас ты увидишь, какую свинью тебе подложили!» — злорадствовал его внутренний голос.

            «Ночной дозор» Тихолаза Эдик приметил ещё издали: густой мрак тёплых земляных тонов, балки, стропила, кусочек звёздного неба в слуховом окне и герои — к ужасу Рубеля — бомжи, те самые обитатели чердаков и подвалов, которые Эдику были всегда до тошноты омерзительны. Рядом с этим бомжатским «Ночным дозором» висела «Сестрорецкая Венера» — голая девка, без роду-племени, без перспектив в этой жизни, с нечистым телом и схваченным алкогольным морозцем лицом, уже изрядно залапанная временем. В лице этой девки Эдику почудилось что-то знакомое. Определённо, он уже где-то видел его. Сохраняя саркастическую маску Олимпийца, он замер напротив картин Тихолаза с намерением разобрать их по косточкам, обсосать и выплюнуть в мусорную корзину.

            Однако эта живопись оказалась сильнее его намерений. Это она, разобрав Эдика по косточкам, поглотила его. Сбитый с толку, изумлённый, подавленный, он стоял перед картинами Тихолаза, не в силах оторвать от них взгляд. Какие-то люди всё время проходили мимо Эдика, в опасной близости огибали его, совсем как маневренные пароходы нелепый выступ континента, обдавали его то запахом пота, то ароматом парфюмерии, а то и крепким матерком. А Эдик словно ничего не замечал.

            Герои «Дозора» были столь отвратительны, сколь и притягательны. Они приковывали к себе, как это умеют делать герои Веласкеса, всегда гораздо более живые, чем ты сам на них смотрящий, словно за миг до того, а не сотни лет назад оборванные на полуслове, только тебя одного здесь ждавшие, чтобы сказать тебе что-то важное, только для тебя предназначенное! А чего стоила «Сестрорецкая Венера» — эта голая девка на деревянном ящике, эта дива с размазанными по одутловатому лицу губами, с огрубевшими пальцами рук и первыми лиловыми прожилками на лядвиях, это неудачное творение цивилизации, брезгливо сунутое ею с глаз долой на чердак или брошенное под лестницу?! Она была прекрасна, как Венера. Но не своими пропорциями, не набрякшей плотью, не покойной полуулыбкой, а каким-то бесконечным страданием, ютящемся в глазах обиженного ребёнка. И эта живопись Тихолаза была подлинной тайной, неспешным колдовством, которое может вложить в мёртвую форму лишь сам Творец.

            Без сомнения, Эдик видел перед собой творения гения. Мало того, что персонажи были виртуозно написаны — именно так писали великие триста, пятьсот лет назад, — так ещё в каждом из них чувствовалась судьба. Да-да, в них, давным-давно списанных со счетов, переставших быть не только людьми, полезными обществу, но и вообще быть людьми, с точки зрения этого самого общества, Тихолаз сумел разглядеть то главное, человеческое, дарованное людям от рождения Богом.

            Эдик всё смотрел на них. Ему уже казалось, что ещё немного и эти нарисованные люди оживут: похрустев затекшими суставами, смахнув лиловыми ладонями похмельное уныние с лиц, попрыгают с холста на пол и побегут из зала, расталкивая изумлённую публику, оставляя на полу грязные ошмётки и источая убийственный запах помойки. Эдик даже почувствовал этот запах, и тут же зажал ноздри пальцами.

            — Что, забирает? — насмешливо спросил его кто-то сзади.

            — Да уж, — выдавил из себя Эдик.

           

            Покачиваясь, он вышел на площадь. Его собственные картины (он давно привык думать о них как о собственных, хотя и приложился к ним, написанным другими, по касательной — лишь кое-где пригладив да что-то блескучее пририсовав) в сравнении с живописью Тихолаза выглядели ученической мазнёй.

            «Я хотел найти его, и вот он нашёлся. На мою голову! Я должен с ним встретиться!» — подумал Эдик, и вдруг понял для чего.

            — Вместе нам не жить! — с вызовом сказал он пробегавшей мимо дворняге, пнул её ногой и остановил такси.

            Дома он всё не мог найти себе места. Его тянуло назад, в выставочный зал — к «Сестрорецкой Венере» и бомжатскому «Ночному дозору».

            «А ведь он знал, что именно я пишу, — скрипел зубами Эдик. — И названия и размер холстов — всё совпадает. Кто-то ему всё рассказал. Кто-то из моих… подмастерьев? Но эти люди — я-то знаю — не станут пилить сук, на котором сидят. Но тогда — кто он, знавший обо мне всё, не хуже, чем я сам? Например, моё отношение к этим грязным людям вообще и к бомжам в частности. Если он собирался меня унизить, ему это удалось. Я должен найти его. Найти и… отрезать ему уши».

            Раздался телефонный звонок.

            Звонил какой-то журналист. Сообщив Эдику, что завтра выйдет его статья о вернисаже, в которой все комплименты отданы рубелевским «Венере» и «Дозору», журналист смолк, видимо, ожидая в ответ слова благодарности. Эдик молчал. Тогда журналист, покряхтев, перешёл к делу: сказал, что через час заедет к Рубелю за своим гонораром. Эдик действительно обещал ему заплатить. Правда, лишь после выхода статьи. На самом деле, он пока не решил, платить ли журналисту, поскольку глупо платить, если статья уже вышла. Не станет же этот щелкопёр опровергать самого себя только ради того, чтобы насолить Эдику?! И потом, нравственные мучения вымогателя, его просьбы, угрозы, доходящие истерики, доставили бы Эдику скромное, но ощутимое удовольствие. Но журналист, видимо, ждал от Эдика какого-то подвоха, потому и решил явиться к нему за обещанным гонораром до срока. Эдику нужно было теперь как-то выкручиваться.

            — Приезжайте, — вежливо сказал Эдик и повесил трубку, намереваясь что-нибудь немедленно придумать.

            Однако в его голове царил хаос: мысли в панике налетали одна на другую, сталкивались, как уличные бойцы, и тут же разбегались в разные стороны. И Эдик решил заплатить негодяю. Но только двадцать процентов! А потом, когда статья выйдет, забыть об оставшихся восьмидесяти.

            Теперь ему требовалась совсем пустяковая сумма. Но ведь он не держал дома наличных. Ни полушки, в силу того, что его деньги с недавних пор приобрели свойство исчезать из всех тайников, какими бы надёжными те не казались. Словно вор — Анжела или её мамаша, или какой-нибудь другой негодяй — всякий раз подглядывал за Рубелем, когда тот прятал очередную пачку банкнот. Теперь Эдик держал деньги в банке, и снимал их со счёта по мере надобности и всегда только ту сумму, в которой на данный момент испытывал нужду. Правда, на всякие непредвиденные случаи, так сказать форс-мажорные обстоятельства, в сейфе у него отлёживался неприкосновенный запас купюр.

            Эдик направился к сейфу, но на полпути вспомнил, что ключ от сейфа лежит в родительской квартире.

            Через полчаса он был у матери. Холодно подставив ей щеку для поцелуя, он пошарил рукой на шкафу в прихожей. Ключ лежал на месте.

            «Хотя бы в этом я не промахнулся», — подумал он.

            Домой он вернулся за несколько минут до прихода журналиста. Открыл сейф и ахнул: пусто. По-бабьи схватившись за грудь, Эдик опустился на стул…

            Журналист отказывался верить в то, что у этакого богача нет при себе столь ничтожной суммы. Нагловато улыбаясь, он говорил о том, что не дурак работать даром. Упавшим голосом Эдик оправдывался: обокрали. А журналист намекал Эдику на то, что акценты в статье можно и поменять, что как раз напротив рубелевских полотен висят работы некоего Тихолаза. Так вот это — та живопись, которой стоит восхититься!

            Рубель затравленно глянул на шантажиста, и тот понял, что попал в цель.

            — Поймите, как о работах Эдуарда Рубеля будет написано в прессе, так о них и будет судить обыватель, — заворковал негодяй. — Это мы, пишущая братия, делаем из вас художников. В общем так, если теперь же не получу своих денег, поеду в газету менять в статье акценты. Я тоже хочу жить достойно!

            Эдик видел, что негодяй не шутит, но этих денег у Эдика в самом деле не было.

            — Погодите! — вдруг озарило Эдика. — Сейчас деньги подвезут. Я только позвоню.

            И он набрал номер майора…

            Сдав борзописца деловитым Шакалам, один из которых по отработанной уже схеме извлёк из кармана журналиста пакетик с «дозой» (Эдик сморщился — с «дозой» Шакалы, пожалуй, хватили через край) и заковал его, насмерть перепуганного, в наручники, Рубель помчался к матери. Разбираться. Он гнал таксиста и боялся, что его сердце разорвётся от негодования прежде, чем он ворвётся в отчий дом.

            — Кому ты давала ключ? — заорал он с порога в лицо матери.

            — Какой ключ, Эдик? — пролепетала ошеломлённая мать.

            — От моего сейфа! Он лежал здесь, на шкафу!

            — Я ничего не знаю. Правильно мне говорила мать Анжелы, ты — на грани помешательства!

            Эдик мешком рухнул на стул, ощущая пронзительную пустоту внутри себя и беспомощно глядя перед собой. Мать действительно ничего не знает, ведь ключ он положил здесь на шкаф втайне от неё.

            — Сюда кто-нибудь приходил за эти дни? — взмолился Эдик.

            — Ты приходил.

            — Когда?

            — Сегодня, например, и дней десять назад. Точно не помню.

            — Может, ещё кто приходил? Скажем, отец.

            — Ты же знаешь, что колбасник живёт теперь с молодой потаскухой и сюда носа не кажет.

            — Даже водопроводчик не был? — со слабой надеждой, уже в шаге от отчаяния, возопил Эдик.

            — Водопроводчики войдут сюда только через мой труп! — отрезала мать и поджала губы.

            Получалось, что никто, кроме него самого, не приходил в квартиру матери за последний месяц и, значит, никто не мог взять ключ.

            «Ну почему же никто! — вдруг кто-то ласково шепнул ему в левое ухо. — А разве она сама не могла?! Мамаша Анжелы звонила ей, и они спелись!»

           

            Дежурный Шакал в соседней комнате мрачно сопереживал отрицательному герою фильма ужасов, а Эдик пил кофе и ходил из угла в угол. Мало того, что он вдруг лишился значительной части сбережений, так ещё и организованная им рекламная кампания грозила уйти в песок. Публика, которая хлынет в Манеж на разрекламированные «Ночной дозор» и «Венеру», наткнётся на два «Ночных дозора» и две «Венеры». И, несомненно, отдаст предпочтение работам Тихолаза, поскольку они настолько хороши, что от них невозможно оторваться. И получится, что Э. Рубель рекламировал В. Тихолаза.

            Рубель вспомнил эпитеты, которые заготовили авторы газетных заметок в его адрес, и представил себе, как они будут ругаться, когда увидят творения подлинного гения по соседству с жалкими поделками воспетого ими ремесленника.

            «Ай да идиот! Ай да Тихолаз! Да ты попросту украл у меня деньги! Даже не деньги — будущее. Теперь я просто обязан тебя убить».

            Рубель надел плащ и щёлкнул замком входной двери. Часы показывали два часа ночи.

           

            — Эдик, — окликнул его Рубик, едва только измученный бессонницей Рубель появился в выставочном зале, — ты должен выступить на открытии вернисажа. Телевидение настаивает, — Эдик не ответил. Это выступление он сам заказал и давным-давно оплатил. — Слушай, — продолжал Рубик, — может, переименуем твои работы? А то как-то глупо получается: две «Венеры», два «Дозора», и, знаешь, явно…

            — Можешь не продолжать, — жёстко ответил Эдик, и у него задрожали губы.

            — Ну извини. Я хотел как лучше. А то сам знаешь, начнётся путаница: принесут цветы Рубелю, а отдадут…

            Эдик был в ярости. Сейчас ему требовалось только одно: адрес Тихолаза. Спросить его у Рубика? Мало ли что тот подумает. Надо идти в секретариат выставки, там знают.

            Но до секретариата Эдик не дошёл: невольно остановился возле «Сестрорецкой Венеры» и потом уже не мог сдвинуться с места. Да, он определённо где-то видел эту привокзальную девку с опухшим лицом. Напряжённым взглядом он рыскал по холсту, пытаясь понять то, каким образом Тихолазу удалось превратить девку в Венеру. От «Сестрорецкой Венеры» тянуло нутряным теплом, и горячее желание забродило в подпорченной крови Эдика.

            «Не с подобной ли… я спутался, когда был не в себе?» — подумалось ему, и он облизнул пересохшие губы.

            Тут его взгляд зацепился за небольшую складку в правом нижнем углу холста — как раз там, где находилась авторская подпись. Рубель подошёл вплотную к портрету. Из-под трёх последних букв подписи «В. Тихолаз» вылезало изящное «ль» — окончание фирменного Эдичкиного «Э. Рубель».

            «Значит, вор — Тихолаз! — вздрогнул Эдик. — Как же я об этом раньше не подумал. Он был в моей квартире, видел мои “Венеру” и “Дозор”. Потому и знал всё о моих работах. И это он обчищал мои тайники, а потом добрался до сейфа. А может, он уже в сговоре со всей шайкой: с Анжелой, её и моей мамашами?»

            Рассуждая таким образом, он тем не менее не очень-то во всё это верил. Кто из них мог организовать заговор против него? Только не Тихолаз — он же идиот. И не истеричка Анжела. А вот её мамаша или моя… А что, если это — Бесшумный?

            «Вспомни, как он однажды позвонил тебе и довольно странно говорил. Если это действительно Бесшумный, а организовать всё это мог только такой профессионал, как он, мои дела плохи. Но если это всё же не Бесшумный, то кто? Ответ только у идиота».

            В секретариате Рубелю сообщили, что Тихолаз не предъявлял им паспорт и не оставлял своего домашнего адреса.

            Из Манежа Эдик поехал к майору в Управление. Майор сочувственно слушал художника и, когда Эдик смолк и страдальчески уставился на майора, сокрушённо покачал головой и поинтересовался, почему Эдик до сих пор не заявил о кражах в милицию? Майор смотрел на Эдика маслянистыми глазами и пытался определить размер выгоды, которую может извлечь для себя из всего этого.

            — Я наведу справки о вашем Тихолазе. Если он сейчас в городе… — начал майор.

            — В Питере, — уверил его Эдик.

            — …то уже завтра-послезавтра он будет сидеть на нарах.

            — На нарах?! А нельзя как-нибудь по-другому? Без вмешательства официальных органов? — Рубель многозначительно посмотрел майору в глаза.

            — Можно! — светясь от нахлынувшей нежности к заказчику, ответил майор.

            — Физиономию Тихолаза, если, конечно, это упростит дело, можно увидеть на его картине, что теперь выставлена в Манеже. Представляете, она тоже называется «Ночной дозор»! Уверен, именно он украл мои деньги. Надеюсь, ваши ребята нам помогут. Услуга будет оплачена, — хрипло произнёс Рубель.

           

            На чердак ввалился Профэссор.

            — Где Шпиль? — прерывисто дыша, спросил он Верку, уже который день не спускавшуюся с чердака, ждущую здесь пропавшего возлюбленного.

            — На выставку поехал. Говорил, что его пригласили на открытие. Кто же поверит, что такого марамоя можно куда-то пригласить? — с ухмылкой ответила она.

            — Он ведь должен был только сдать работы комиссии и больше там не появляться. Как бы его там не забрали! — воскликнул Тихолаз. — Надо его спасать.

            — С чего его спасать? — зябко повела плечами Верка. — С утра этот гад даже в Заливе искупался, чтобы не пахнуть. Говорил, там общество будет и фуршет. Снегирь ему берет откуда-то принёс, а Матросик — тельняшку… Зря ты, Профэссор, отдал ему своё имя. Он, волчара, теперь загордился, от всех нос воротит. Вот увидишь, и славу твою себе заберёт! — она усмехнулась. Потом, заглянув в глаза Профэссору, жалобно спросила: — Как думаешь, Рембрандт, он ещё вернется?

            — Обязательно. Я помолюсь, — прошептал Тихолаз.

           

            Открытие осенней выставки в Манеже сопровождалось километровой очередью к билетным кассам и слухами, что на выставке выставлены два гениальных полотна. Говорили, что это картины американского художника Рубеля, уже столько времени не сходящего с первых полос газет. Однако находились в толпе и несогласные с этим мнением: они упрямо приписывали шедевры другому, отечественному художнику. Всё это ещё больше подогревало интерес к вернисажу.

            Названия шедевров были известны: «Ночной дозор» и «Венера» не то Петербургская, не то Сестрорецкая, и публика желала лицезреть их автора. Пожалуй, автор шедевров был даже важней самих шедевров. К тому же журналисты, все как один, намекали на то, что автор «Ночного дозора» и «Венеры» — гений.

            Как когда-то в перестроечной Москве публика валила на леонардовскую «Джиоконду», чтобы, отстояв многочасовую очередь и очутившись перед шедевром, нервно глядеть на часы, а не на загадочную улыбку и секунда в секунду отстоять положенные три четверти минуты, тем самым засвидетельствовав причастность к историческому событию, так и теперь, в постперестроечном Питере, она шла на «Венеру» и «Ночной дозор». Правда, теперешний зритель получал куда больше тогдашнего: глазеть на шедевры можно было до тех пор, пока не упадёшь от усталости. И всё же, глядя на взволнованные лица ждущих своей очереди, можно было подумать, что все они бояться умереть, так и не увидев шедевров.

            — Напомните, как его фамилия? — слышалось в дальних рядах.

            — Вроде Рубль.

            — Мне бы такую фамилию! — хохотал спрашивающий.

            — Не Рубль, а Рубель! — вмешивался кто-то.

            — Рубель, Рубель… А разве он живой?

            — Этот — живой! А другой, который Врубель, — умер.

            — Да, это вам не уголёк рубить, — счастливо заключал кто-то…

            Наконец толпа упругой, сбивающей с ног волной хлынула в просторный зал Манежа, и администрация благоразумно перенесла открытие выставки и фуршет для приглашённого бомонда на вечер. Приглашённые — художники, многочисленные подружки художников и малочисленные жёны художников, а также искусствоведы, дипломатические работники, меценаты и прочие «продвинутые буржуи», как их окрестил Шпиль, — выразили по поводу переноса выпивки на вечер неудовольствие, однако выставку не покинули, брезгливо смешавшись с толпой простых смертных.

            Прибыло телевидение: небритые, болезненно бледные парни тянули бесконечные провода, устанавливали юпитеры и другую аппаратуру, страдальчески морщась и мучительно сопротивляясь последствиям вчерашних застолий. Командовали страдальцами две теледамы, с пол-оборота раскрасневшиеся и заискрившие, как проверенные временем буржуйки. Одна из них — толстая, кажется, командир тут, крашеная в лиловый цвет, пышущая в лица горячей кислятиной, — мяла в руках листок с вопросами интервью. Другая — тонкая, в кожаной тужурке, с папиросой в чёрных зубах, похожая на комиссаршу, — кричала на сумрачных парней с проводами. Глядя на суету телевизионщиков, направляемую двумя начальствующими бабами, можно было подумать, что командир с комиссаром подымают опасливых красноармейцев в атаку, и уже верить в то, что телерепортаж — это почти сражение, в котором можно запросто пасть смертью храбрых.

            — Столько идиотов! — шипела себе под нос толстая. — Что им дома-то не сидится?

            — Пару бы фугасов сюда! — по-комиссарски сухо резюмировала тонкая и грубо отталкивала от камеры зевак, непременно желавших попасть в кадр.

            Обе были сейчас озабочены тем, где находится художник, у которого они должны взять интервью. В редакции телеканала их проинструктировали: автор «Ночного дозора» — гений, и это надо хорошенько осветить. Но «Дозоров» оказалось два, и потому было непонятно, автора которого из них следовало пригласить к микрофону. Публика невольно подсказывала им ответ: возле «Сестрорецкой Венеры» и группового портрета бомжей было воистину вавилонское столпотворение. Здесь же стоял их автор. Против же другого «Дозора» публика не задерживалась, да и автор поблизости не наблюдался.

            И теледамы направились к рослому детине с костылём, источавшему отчётливый запах тления. Скрестив на груди грубые руки с заскорузлыми пальцами, детина по-наполеоновски взирал на толпу. Стараясь дышать ртом, чтобы не обонять детину с костылём, толстая с тонкой брезгливо представились ему и сообщили, что должны взять у него интервью. Шпиль с интересом выслушал обеих, потом вдруг отвернулся от них и высморкался на пол. Такой поворот сюжета сразу раскрепостил обеих теледам. Теперь они могли общаться с художником по-свойски — за рамками этикета.

            — Послушайте, как вас, э… — взялась за дело чернозубая.

            — Владимир Тихолаз, — продудел Шпиль-Фогель, думая только о том, как бы его не рассекретили, прежде чем начнется фуршет.

            — Странная фамилия… Уважаемый, вы что-нибудь скажете нам перед камерой? Пару слов о себе, о своём творчестве.

            — Свою биографию могу, конечно, тиснуть, а про творчество… А когда надо?

            — Когда время придёт! Только ради бога стойте здесь, а то потом вас не сыщешь.

            — Эй, комсомолки! — спохватился Шпиль, когда толстая с тонкой развернулись. — Тут базарили, что будет выпивка и закуска. Поэтому не могу всё время стоять тут. Ведь там и без меня могут начать.

            — Я дам ему денег на пирожок, — шепнула толстая тонкой.

            — Не смей, — глухо возразила комиссарша. — Пропьёт! — и уже в сторону Шпиля: — Стойте, где сказано, а то ничего вам не будет!

            Телевизионщицы нырнули в толпу, и Шпиль остался возле «Сестрорецкой Венеры» и «Ночного дозора». Публика восхищённо поедала его глазами. Какая-то пунцовая от волнения девица, явно гуманитарного уклона, в очках с толстыми линзами и лоснящимся выпуклым лбом, всё время делала движения в его направлении, но в последний момент замирала. Бедняжка никак не могла отважиться попросить у гения автограф: и счастливая, и несчастная, пряча глаза в тумане запотевших очков, глубоко и порывисто дыша, она млела. В двух шагах от неё стоял гений, тот самый, о котором говорили по телевидению и которого восхваляли в газетах. И она могла даже дотронуться до него. Дотронуться, и тут же умереть от счастья. Девица уже представляла себе, как этот чудовищной фактуры небожитель, которому, конечно же, наплевать на условности (о, как прекрасны его ботинки на босу ногу!), вдруг раздвинет толпу и возьмет её, трепещущую бабочкой на булавке, за руку, чтобы увести с собой в вечность…

            Ради предстоящего фуршета Шпиль готов был претерпеть и духоту, и навязчивое внимание к собственной персоне. Мятый, в жёлтую клетку пиджак поверх тельника, пустивший нежную кремовую стрелу меж лопаток, зелёные, как лужайка, брюки с пузырями на коленях, лыжные ботинки сорок шестого размера и потёртый берет, прикрывавший сократовскую плешь, притягивали к себе внимание не меньше, чем картины, рядом с которыми он стоял.

            Люди восхищённо перешёптывались, указывая друг другу на поразительное сходство автора и одного из персонажей его картины.

            «Вылитый! Как на фотке!» — вздыхали они и тихонечко ахали.

            И никто из них не знал, что тот самый «гений», о котором писали газеты, в это время стоял в задних рядах толпящихся возле «Ночного дозора», с удивлением и ужасом вглядываясь в грубые черты брутального гиганта с костылём и не узнавая в нём… тишайшего Володю Тихолаза.

            «Это какой-то заговор! Против меня!» — в ярости думал Эдик, пытаясь протолкнуться поближе к самозванцу.

            Тем временем Шпиль учуял запах предстоящего праздника: копчёная колбасы, ветчина, сыр… Эти продукты питания находились где-то совсем рядом. Проглотив слюну, он решительно оттолкнулся от стены. Толпа расступилась, провожая хромого гения лихорадочным блеском глаз.

            Шпиль шёл на аромат. По дороге его перехватил Рубик, взял под руку и уже начал возносить ему какие-то профессиональные похвалы, но Шпиль перебил его.

            — Ты местный?

            — Местный, — улыбнулся Рубик.

            Этот маргинал казался ему занятным малым. Рубик втайне считал, что только такие — с запашком! — и могут оставить после себя в искусстве что-то путное.

            — Меня пригласили выпить, а куда идти — не сказали. Где это у вас?

            — Столы вон за той портьерой. Мы хотели с этого начать, да публика, сами видите…

            — Публика сволочь, — сказал Шпиль и важно прошествовал мимо охранника за портьеру.

           

            Продолжение следует

fon.jpg
Комментарии

Поделитесь своим мнениемДобавьте первый комментарий.
Баннер мини в СМИ!_Литагентство Рубановой
антология лого
серия ЛБ НР Дольке Вита
Скачать плейлист
bottom of page