top of page

Отдел прозы

Freckes
Freckes

Евгений Каминский

Хлеб для свиней

Роман. Продолжение. Начало в № 50–57

Эдик проснулся от неприятного зуда в паху. Закрывшись в туалете, попробовал опорожнить мочевой пузырь, но ему стало так больно, что ничего из этого не получилось. Он едва не умер от ужаса. Такое с ним случилось впервые: рези при мочеиспускании! Осмотрев распухшую, огнём горящую крайнюю плоть, он бросился в ванную: там Анжела чистила зубы. Эдик обозвал её сукой. Анжела зарыдала. Размазывая зубную пасту по щекам, она всё отрицала и смотрела на Рубеля глазами полными ужаса, а тот чертыхался, выл и кричал о том, что у него теперь как пить дать лопнет мочевой пузырь, поскольку помочиться он не в состоянии.

            — С кем ты ещё спишь? — орал он.

            — Ни с кем, — блеяла Анжела.

            — Одевайся, пойдём проверяться!

            — Но у меня всё в порядке, Эдуард!

            — Это мы ещё посмотрим! — хрипел Эдик.

            Врач констатировал у Эдуарда Рубеля гонорею.

            — Ничего страшного, через неделю будете в норме. Даже раньше. Сейчас сделаем укольчик! — он похлопал бледного Эдика по плечу. — Кстати, у вашей подруги, кажется, чисто. Так что, — врач лукаво подмигнул Эдику, — шерше ля фам! Только другую. Ну, колитесь, голубчик, с кем ещё у вас была любовь?

            Врач настаивал на том, что у Эдика был контакт с другой женщиной, и не верил его чистосердечным уверениям.

           

            На работе, куда Эдик в глубокой задумчивости отправился после постыдного и довольно болезненного укола, его не трогали. Он был бледен, выглядел подавленным. Нарядная Мила, проходя мимо Рубеля, хищно раздувала ноздри, но тот прятал от неё глаза; не знал, как забрать назад своё приглашение в ресторан. Ведь даже вина теперь не выпьешь…

            В конце рабочего дня, стараясь не глядеть в сузившиеся глаза заместителя директора, Рубель отменил ужин, сославшись на срочный заказ. Не привыкшая к подобным поворотам Мила, криво усмехнулась, задумав страшную месть художнику.

            Рубель тем временем анализировал ситуацию: выходило, что подхватить это он мог, только когда выпадал из времени.

            «Надрался там в стельку и польстился на какую-нибудь привокзальную шлюху», — размышлял он. Этим там он теперь обозначал собственную жизнь вне сознания.

            И там с ним могло случиться всё что угодно.

            Дома Эдик позвонил Анжеле, чтобы извиниться. Трубку взяла её мамаша и сладчайше ответила, что Анжелы пока нет дома, но, как только она вернётся, сама обязательно позвонит ему. Проглотив пару таблеток, Рубель рухнул в постель. Нужно было отдохнуть от всего вдруг свалившегося на него.

            Когда Рубель проснулся, солнце стояло высоко над крышей. «Опять проспал!» — подумал он и тут же почувствовал страшную дурноту.

            Рубель вытравил в унитаз содержимое желудка, и оно в очередной раз потрясло его. Сидя в туалете на полу, Эдик плакал, обнимая унитаз.

            — Опять! Опять! — восклицал он. — Проклятье!

            Раздался телефонный звонок, и Эдик на четвереньках пополз в комнату.

            — Как ваше здоровье? — участливо спросил его директор агентства.

            — Немного лучше.

            — Значит, выйдете сегодня?

            — Да-а, — не совсем уверенно ответил Эдик.

            — Очень хорошо. А то у нас срочный заказ, и выполнить его можете только вы. Так что я на вас рассчитываю… Да, и в следующий раз, пожалуйста, звоните мне, если заболеете. А то, сами понимаете, день ждём, два ждём…

            — Сколько? — Эдик вдруг вспотел, как мышь.

            — Что сколько?

            — Сколько я проболел?

            — Три дня, сегодня четвёртый. Я вам звонил, и Мила заезжала, но никто не отвечал. У вас что-то серьёзное?

            — Ничего, — продирая сухое горло, изрёк Эдик.

            Положив телефонную трубку, Эдик снял штаны и осмотрел тот орган, который пытался вылечить. Потом, готовый биться головой о стенку, набрал номер венеролога и сообщил ему, что на три дня, кажется, прервал курс лечения.

            — С огнём играете! — угрожающе заметил тот.

           

            Из дневника Эдуарда Рубеля:

            «Я немного утрирую, но, похоже, здешний люд влюблён в меня по уши. Месяц назад предложил одному телевизионному каналу собственное шоу под названием “Русские идут!”. Идея проста: живущие здесь русские бранят всё русское и хвалят всё американское: свободу, еду, технику… Канал ухватился за эту идею, и дело пошло. Приглашённые мной на передачу мои соотечественники говорят примерно одно: только в Америке они поняли, что значит настоящая пища, и почувствовали себя сытыми людьми, и все на всё, лишь бы Америка кормила их так и впредь. Однако желающих поучаствовать в моём шоу слишком много, а посему за участие в шоу надо заплатить. Лично мне. Ведь путь к успеху всегда дорого стоил. Зато каждый из заплативших имеет возможность врать всё что ему вздумается, разумеется, в рамках здравого смысла. Почему они так хотят соврать перед камерой? Возможно, считают, что после уверений в своей лояльности к Америке, смогут рассчитывать на кредит в банке…

            Что они говорят? Да всякие небылицы. Мол, с детства любили Америку, мечтали об американских джинсах и жевательной резинке. Полагаю, при этом американский обыватель млеет: ведь эти русские открывают ему глаза на его Америку.

            По справедливости, американские власти должны носить меня на руках: ведь я, некогда воткнувший нож в спину Генеральной Линии, теперь воспитываю американцев в духе преданности американской идее.

            …Здешнему обывателю уже не терпится помочь русским, живущим в Америке. Похоже, на них подействовало моё шоу. Стихийно (то есть не без активного участия моего адвоката) создан Фонд помощи русским, возглавить который попросили меня. Чем больше русские хвалят Америку, тем больше денег американцы отдают в Фонд, которым фактически руководит Григорий. Он решил прибрать Фонд, а значит, и деньги к своим рукам. Тогда я объявил с телеэкрана, что пожертвования, которые прежде шли, в основном, русским с Брайтон-Бич, будут теперь переправляться бедствующим старикам и старухам Петроградской стороны и Васильевского острова.

            …У меня трудности с Фондом. Придумал, что деньги пойдут теперь в Россию и потому Гриша не сможет погреть на этом благородном деле руки. Но общественный совет фонда в этом случае настаивает на американце координаторе…

            …Бывает же такое! Общественный совет выдвинул на роль координатора… моего адвоката. Тот давно уже американский гражданин. Гриша обещает общественному совету организовать какой-то хитрый, в обход вороватых русских чиновников, канал для доставки денег из Америки русским старикам и старухам.

            …Проклятый адвокат! Едва вылетев из Америки, деньги тут же затерялись в облаках над океаном и до русского берега не долетели. Узнав об исчезновении кучи долларов, я чуть не лопнул от злости и вечером, в прямом эфире, публично обвинил своего адвоката в воровстве. Но подлец только разводит руками: якобы и сам понять не может, куда делись деньги. Нет, я посажу этого адвоката!

            …Похоже, даже американское правосудие бессильно перед Гришей. С досады я плюнул в зале суда. Не на судью, конечно, — себе под ноги!

            …Моё шоу мне уже невыносимо: гости изо дня в день ругают русские телевизоры и холодильники и восхищаются нью-йоркскими бесплатными столовыми. Одно и то же. А что им ещё говорить, если всё главное об Америке уже сказано?! Срочно нужен оживляж…

            …Теперь у меня на шоу новая мода. Приглашённые рассказывают о том, как когда-то помогали… несчастным американцем выжить в России. Ирина, стоматолог из Киева, без зазрения совести врёт, как громила отделение милиции на Крещатике, чтобы только вытащить из застенка ни в чём не виновного Майкла, от которого у неё внебрачный ребёнок. (Наверняка, хочет пробить американское гражданство своему ребёнку.) Библиотечный работник из Питера, хлюпая носом, вдохновенно заливал о том, как целую зиму прятал от постового милиционера какую-то малютку, приехавшую из Америки посмотреть в Эрмитаже на мумию и перешедшую Невский проспект на красный свет…

            …Пора бежать из этого шоу. Даже золотоносная жила помощи честных русских несчастным американцам когда-нибудь истощится. А русские с Брайтон-Бич повторяются, воруют друг у друга сюжеты, доносят мне друг на друга и, вообще, ведут себя как мелкие воришки. В конце концов, обывателю надоест эта воронья стая. Нужно или сменить тему, или заняться другим бизнесом. Начальный капитал для этого имеется: я уже миллионер.

            …Неожиданно ко мне заявился мой адвокат. С повинной. Выражает искреннее восхищение моим шоу. Сказал, что я вполне мог бы стать президентом Соединённых Штатов, если бы только был гражданином этой страны. Так красиво говорил, так преданно смотрел мне в глаза, аж плакать захотелось!

            …Сегодня продал свои чуни. На одном из аукционов. Начальная цена возросла в итоге торгов в несколько раз. Про эти чуни ещё до аукциона было много чего написано. В одной газете я прочитал о том, что маленький Эдик носил эти чуни в голодные зимы Ленинградской блокады, и именно они спасли для мира великого художника. С блокадой явный перехлёст: я родился много позже, но обыватель и ухом не повёл: нет у него чёткого представления, когда и по какому случаю была эта самая Ленинградская блокада. К тому же американский народ лишь приблизительно знает, что такое голод. Другая газета написала, будто бы я сидел в этих чунях в сибирском лагере в период сталинских репрессий. Что за народ эти американцы?! Любую наживку глотают. Так и лезут на крючок. Ведь говорят им, что живыми из этих лагерей не возвращались, а всё же верят в то, что Рубелю всё же удалось. Или, может, смотрят на меня как на человека с того света? Есть и довольно правдоподобные версии появления у меня чуней. Умеренные фантазёры от журналистики утверждают, что я принял их от одного узника совести, сгинувшего в застенках КГБ…

            Вместе с чунями хотел продать штаны в полоску, но устроители аукциона наотрез отказались брать их у меня. Сказали, от штанов попахивает фальшью. Да и зачем нужны штаны в полоску, если у вас уже есть чуни?! Жаль. Ведь теперь эти вещи мне ни к чему. Теперь я хожу по Нью-Йорку в дорогом костюме и туфлях. Кстати, я всё ещё числюсь в Америке русским художником.

            …До меня докатился слух, что у Гриши новый бизнес: этот неугомонный сплавляет отсюда в Россию различные продуктовые неликвиды. Неликвиды здесь ничего не стоят, а там стоят и очень даже неплохо. Как бы пристроиться к Грише?..

            Вчера был у Григория: предложил ему сделку. Я даю ему своё «Э. Рубель» и деньги, а он подпускает меня к торговле неликвидами. Адвокат отказался. Говорит, деньги у него уже есть (те, мои деньги, за рекламу), а моё имя ему без надобности: продавать подобный товар всегда лучше всего инкогнито. Я пригрозил ему, что завтра же отправляюсь к своим знакомым американцам, и те поспособствуют, чтобы именно мне отдали все американские неликвиды. Гришу это задело: он сказал мне, что, если я только это сделаю, он перегрызёт мне глотку. Или попросит своих друзей. И я ушёл. В конце концов, я художник, а не торговец. И ещё: порядочному человеку не пристало кормить свою бывшую родину неликвидами, даже если это приносит миллионы…

            …У меня появился новый друг — пенсионер из Витебска. Живёт в Америке недавно. Пожаловался пенсионеру на своего адвоката, и тот… предложил отрезать ему уши. Я начал было отказываться, но пенсионер вдруг достаёт из кармана “образец” — уши одного человека, отказавшегося делиться. “Мы с вами, Эдик, очистим этот прекрасный город от негодяев!”

            Меня трудно напугать, но пенсионера я боюсь. Попросил его спрятать уши, потому что я художник, а не…

           

            …У меня депрессия: сниматься в рекламе противно, а моё телешоу, уже оболванивает не только доверчивых американцев, но и меня самого. Скоро начну беспричинно улыбаться и верить американскому президенту. Стаканами пью виски, ложусь спать совершенно пьяным. К тому же у меня испортился характер: кричу на Соньку. Если бы та не была такой флегматичной, давно бы организовала судебный процесс и отсудила у меня миллион за издевательство. Качусь по наклонной, но ничего не могу с собой поделать. Текущая жизнь разложила меня, как уксус ржавчину.

            …Слышал, на Брайтоне практикует психоаналитик из Киева. Некто по фамилии Подопригора. В Киеве он работал в психушке. Значит, опыт у него имеется. Может, записаться к нему на приём?

            …Подопригора просто чудо! Узнал, что в начале девяностых он ушёл из психушки и стал успешным психотерапевтом, но, когда им занялась киевская прокуратура, он перемахнул через океан. Быть психотерапевтом в Соединённых Штатах Америки Подопригора поостерегся: любой из здешних пациентов может в одночасье засудить психотерапевта. Поэтому он оставил шаманство и стал психоаналитиком. Кого-кого, а людей он видит насквозь!

            Сегодня он поставил мне диагноз: чёрная меланхолия, то бишь тяжёлая депрессия.

            — Вам надо поменять жизнь: сбросить с себя заботы, сменить обстановку. Скажем, смотаться на Амазонку и поохотиться на крокодилов или обзавестись любовницей негритянкой! — это он мне.

            — Почему негритянкой? — это я ему.

            — Она вам покажет, где раки зимуют!

            Нет, дорогой товарищ, я — художник и потому мне нужны просто пилюли, самые дорогие пилюли.

            И он выписал мне лекарство: действительно, страшно дорогое. Это сразу успокоило меня. Я даже почувствовал облегчение. Вечером навёл справки о лекарстве: оказалось, оно — от цирроза печени. Ай да Подопригора, ай да сукин кот!

            …Только что пришёл от него.

            “Немедленно уезжайте отсюда — всё очень серьёзно. Если не хотите на Амазонку, езжайте в Мексику. Там живёт один мой знакомый, у него своя аптека. Настоящий чудотворец. Вам с вашей проблемой только к нему!”»

           

            К середине дня Эдик вошёл в рекламное агентство, чтобы уволиться. Директор хватал ртом воздух:

            — А как же заказ?

            — Передайте кому-нибудь, — пожал плечами Эдик и хлопнул дверью.

            Вечером он говорил с Анжелой по телефону: проникновенно клялся ей в любви, пенял на нервное расстройство, по причине которого может теперь выйти из дома в неизвестном направлении и незнамо когда вернуться. Вот и эту постыдную болезнь он, похоже, подцепил, находясь в бессознательном состоянии. Во всём виновато его творчество, то состояние, до которого он дошёл, работая над «Петербургской Венерой» и «Ночным дозором».

            Анжела удивилась, ведь над этими картинами — она-то видела! — работали другие художники, но сменила гнев на милость и согласилась вернуться к Эдику. Попробовала бы она не согласиться — рядом стояла её мамаша и контролировала каждое её слово.

            Эдику следовало заняться своим здоровьем всерьёз. Он подумал о том, а не обратиться ли к психологу или, скажем, к экстрасенсу, и сколько это может здесь стоить? Неожиданно вспомнились пропавшие из-за радиатора деньги, и Эдик сморщился от досады. Тут же быстрая, как ящерка, мысль юркнула в голове: «А если это Анжела обокрала меня?»

            «Всякая ерунда в голову лезет!» — бодро подумал Эдик, однако побледнел.

            Когда пришла Анжела, Эдик с порога обвинил её в воровстве.

            — Кто, если не ты?! — кричал он рыдающей девушке. — Пока я метался в беспамятстве по кровати, ты обыскала квартиру и стащила деньги, спрятанные за радиатором!

            Но этим его воображение не удовлетворилось.

            «А что, если причина моих выпадений из действительности кроется в Анжеле? — вползло в его голову новое откровение, и Эдик тут же присвоил его себе. — Но каким образом? Все просто: она подмешивает мне что-нибудь в пищу. Надо проверить!»

            Анжела билась в истерике на диване, а Рубель плаксиво жаловался ей на своё редкое психическое заболевание, говорил, что, как только сдаст «Венеру» и «Ночной дозор» на выставку, немедленно ляжет в клинику. Произнося это, он на глазах Анжелы открывал сейф, извлекал из него тугую пачку денег в полиэтилене, приподнимал половицы и прятал пачку под половицами.

            «Она полезет в тайник, а там для неё будет небольшой сюрприз с железными зубками. Когда она заорёт, я проснусь…» — злорадно размышлял он.

            Но теперь надо было что-то делать с ключом от сейфа, висевшим у него груди вместо креста. Анжела могла снять ключ с него спящего! Одно время Эдик носил этот ключ вместе с крестом, но крест бренчал по ключу и этот звон привлекал внимание. Пришлось снять крест. Теперь крест можно было вернуть на грудь.

            «А ключ отдам матери, — размышлял он. — Скажу, что от дачи… Нет, она может его потерять! А что, если просто приехать к ней гости и незаметно где-нибудь его спрятать? Даже если квартира сгорит, стальной ключ не пострадает!»

            Эдик направился к сейфу, чтобы закрыть его, и тут увидел у кресла какой-то грязный клубок. «Бомба?» — вздрогнул он и зажмурился, беспомощно выставив перед собой руки. Однако клубок не тикал. Эдик осторожно ковырнул его ногой, и тот развалился на рваные хлопчатобумажные трико и дурно пахнущую майку.

            — Это… твоё? — спросил он заплаканную Анжелу.

            Последний вопрос можно было не задавать. Чистоплотная Анжела вряд ли могла носить это. Конечно, тряпки оставил вор. Но когда? Когда Эдик спал? Но как вор вошёл в квартиру, не взломав дверной замок?!

            Эдик едва не сошёл с ума от невозможности объяснить происхождение грязных тряпок. Остаться сегодня в квартире наедине с этой загадкой?! На лбу у Эдика выступила испарина. Он вытер лоб тыльной стороной ладони, сел рядом с Анжелой и принялся упрашивать её, плачущую, понять, простить его и разделить с ним хотя бы эту ночь. Эдик просил Анжелу быть теперь всегда рядом, особенно, когда он спит, чтобы удержать его, если он вдруг встанет, откроет окно и пойдёт по карнизу. Анжела тряслась от страха. Но, помня свою мамочку, способную сжить свою дорогую доченьку со свету, если только та малодушно сбежит от миллионера, девушка согласилась остаться у Рубеля. Если, конечно, он больше не будет называть её шлюхой!

            Ночью Эдик то и дело порывался встать, но Анжела держала его за руку и гладила по голове, как больного ребенка. Когда же он, вдруг открыв глаза, спросил её: «Ты кто такая?» — Анжела не выдержала напряжения ночи и закричала. Эдик вскочил с постели и, блеснув в темноте белками выпученных глаз, вышел из комнаты.

            Анжела решила, что безумный Эдуард побежал в кухню за ножом. В халате и в туфлях на босу ногу, она выскочила на лестничную площадку и бросилась вниз по ступеням.

            — Мама, он сошёл с ума! — крикнула она в лицо открывшей дверь мамаше. — Он хотел меня зарезать!

            — Ну и что! — зашипела мать, готовая в тот момент задушить дочь. — Он ведь не убил тебя? Не убил. Иди к нему, мы не такие богатые, чтобы швыряться женихами-миллионерами.

            Анжела вбежала в свою комнату и закрылась на защёлку. Понимая, что защёлка не спасет её от маменькиного напора, Анжела навалилась на платяной шкаф и стала в отчаянии толкать его к двери, каждую секунду ожидая решительного маменькиного штурма…

           

            Эдик проснулся, когда солнце уже заходило. Его опять тошнило. Уже ничему не удивляясь, он со стонами вытравил содержимое желудка в унитаз, принял таблетки и лёг. Лёжа в тишине, он плакал от жалости к себе и боялся узнать, на сколько дней в этот раз выпадал из жизни.

           

            Из дневника Эдуарда Рубеля:

            «Лечу в Мехико. Перед отбытием Соломон передал мне письмо для аптекаря из Мансанильо. Соньку с собой не беру: толстуха может дискредитировать меня в поездке, а заводить знакомство с фотомоделью ради месячного путешествия слишком хлопотно.

            …Мехико не понравился: много нищеты и выхлопных газов. Какие-то оборванцы, заискивающе улыбаясь, всё время норовят схватить тебя за рукав. Очень боюсь за свои кредитки. Но ещё больше — за свою жизнь!

            …Ночью вдруг проснулся: если не сегодня, то завтра меня обязательно зарежут. Ранним утром покинул отель и помчался в аэропорт. Скорей к аптекарю!

            …Мансанильо — славный городишко: скромные фазенды, кокосовые пальмы, шумные лавчонки, уютные кафе, а внизу, под обрывом, — белоснежные яхты в отдающей изумрудом лазури залива. Здесь меня не убьют. Аптекарем оказался молодой человек лет тридцати. Зовут Хуан. Сносно, как и я, изъясняется на английском. У него крепкие зубы, пятнадцатилетняя жена и трое малолетних детей. В его доме все ходят на цыпочках и говорят шёпотом. Передал ему письмо Соломона. В письме мой диагноз. Хуан прочитал письмо, потом долго смотрел мне в глаза, видимо, ища подтверждение написанному.

            “Вам надо пожевать моих корешков!” — и он выписал мне лекарство.

            Я сунул в рот сухой, твёрдый, как хрящ, корешок и осторожно разжевал: кисло-сладкий, немного вяжет рот. Захотелось пить, потянулся к стакану с вином, но Хуан сказал, что корешок вместе с вином — верная смерть. Так мне теперь и выпить нельзя?

            …Странно, что я больше не испытываю желания напиться. Лёгкость во всём теле необыкновенная, почти эйфория. Жизнь кажется мелкой и незначительной, этаким пустяком, над которым сверкает огромное звёздное небо. Начинаю забывать, кто я и зачем здесь. Хуан тем временем рассказывает о своей аптеке, о способах лечения, которые практикует, — о корешках, снадобьях, о своих предках индейцах, среди которых водились колдуны, способные вдохнуть жизнь в мёртвого. Сегодня Хуан задал мне вопрос: что более всего меня беспокоит? Неожиданно для себя, ответил ему: я сам. Сказал и как бы увидел себя со стороны, смертельно уставшего, потерявшего всякий смысл в дальнейшем существовании. Не помню, говорил я это Хуану или просто думал, что говорю, будто всю жизнь мечтал стать художником, а стал дельцом, что мне стыдно быть знаменитым, стыдно быть богатым, потому что всё, что у меня есть, — ворованное: и слава, и деньги… Всё, что бы я ни делал в жизни, мне претит. И всё равно я это делаю, потому что мне мало славы, мало денег. Однако что-то внутри меня сопротивляется этому и мешает мне стать законченным негодяем. Мне иногда кажется, что было бы правильнее, если бы меня не было на свете.

            — Которого из вас? — это Хуан. — Того, кто сейчас всё это мне рассказал, или того, кому всего мало?

            — Хотите сказать я — это двое? — удивился я.

            — Можно так сказать. И один из этих двоих — тот, кто посильней, давит того, кто послабей… Сильный, конечно, может избавиться от слабого и прекратить ваши мучения, но после этого вам уже невозможно остаться человеком.

           

            …Хуан куда-то исчез. Сижу в кресле, улыбаюсь небу. Ночь сменяет день — сверкает бриллиантами на чёрном бархате, потом вновь наступает день, и мне не хочется шевелиться. Появился Хуан: заставляет меня пить из кастрюльки, в которой булькают травы и корешки. Пью, вдыхая горьковатый аромат растений. Хуан о чём-то спрашивает, я что-то отвечаю…

            …Стали приходить дикие звери: леопарды, гиены, кабаны. Змеи ползают по моему телу, крепко стискивая меня в объятьях, но мне не страшно. Пытаюсь угадать, где Хуан прячет всех этих прекрасных животных… Полуобнажённые аборигены приглашают меня в свои хижины. Откуда они взялись? Оранжевый скорпион прыгнул мне на колено, уставился на меня, изогнув хвост с ядовитым клинком в направлении моей переносицы.  Красивая тварь… Несколько суток мы смотрели друг на друга. Скорпион, вероятно, раздумывал, стоит ли ему меня жалить. Когда он мне надоел, я раздавил его и стряхнул на пол…

            …Откуда взялся этот тропический лес? С удовольствием жую корешки аптекаря, и по спине весело гуляет озноб… Опять лес, прорубаюсь сквозь заросли, срезаю гроздья бананов тяжёлым мачете, одним ударом отсекаю теменную кость кокосового ореха, потом пью его сладкий мозг…

            …Хуан говорит, что прошло несколько месяцев. Не верю ему, хотя и заметил, что в его густой шевелюре появились седые пряди. Волнуясь, Хуан рассказывает какие-то небылицы: якобы мы с ним только что вернулись из путешествия по Амазонке, где охотились на крокодилов.

            — Мы были на охоте? — спрашиваю, пристально глядя на Хуана, ища в его глазах лукавую улыбку.

            — Разве вы не помните, как застрелили крокодила? — волнуется он.

            — Нет!

            — А то, как летели в самолёте, попали в грозу и пилот чудом посадил самолёт брюхом в трясину и погиб при этом? Несколько суток мы выбирались из болота, неся на самодельных носилках труп нашего пилота. Мёртвый пилот отнимал последние силы, но вы настаивали на том, чтобы мы похоронили его с почестями. А потом вдруг с лёгкостью отдали его встретившимся нам аборигенам.

            — Зачем им понадобился труп лётчика? — спрашиваю Хуана.

            — Им нужно было его сердце. Для каких-то снадобий. Эти людоеды всегда хотели научиться летать! — улыбнулся аптекарь.

            — Людоеды? — я на всякий случай улыбнулся. — И что же было дальше?

            Что было дальше, Хуан рассказал довольно подробно. Конечно, его рассказ похож на сказку. Возможно, аптекарь слегка приврал, в нём кажется, живёт потребность романтизировать реальность. Но в каком именно месте своего повествования он это сделал, мне неведомо. В общем, вот что он рассказал мне обо мне.

            …Мы были измучены путешествием по болоту, наши ноги кровоточили, а лица отдавали смертельной белизной. О продолжении путешествия не могло быть и речи. Нам требовалась передышка. Аборигены пригласили нас к себе. Полуобнажённые мужики с перьями в косматых головах признались нам в том, что являются людоедами, потом поинтересовались, не желаем ли мы увидеть настоящее каннибальство; утром ими пойман заблудившийся в зарослях белый человек. Разумеется, за зрелище придётся заплатить. Потрясённые такой откровенностью аборигенов, мы наотрез отказались. Погрустневшие людоеды — они-то посчитали нас туристами, прибывшими сюда с целью увидеть охоту людоедов на человека, — отвели нас в свою деревню и предоставили нам свободную хижину.

            В хижине было довольно тесно. Под тростниковой циновкой мы обнаружили початый ящик виски и… женское белье в корзине. Среди безделушек, вырезанных из человеческих костей, предназначенных для продажи туристам, нашлась фотография голого мужчины с накрашенными губами и ресницами. Взглянув на фото, Хуан подмигнул мне. Потом вдруг посерьёзнел и сказал, что чует мертвеца, подошёл к алюминиевому корыту и сдёрнул с него холстину. В корыте оказались фрагменты трупа белого мужчины. Хуан схватился за голову, а я, по его словам, направился к хижине вождя племени за разъяснениями. Хуан предчувствовал катастрофу. Однако всё оказалось как нельзя лучше.

            — Не волнуетесь, — успокоил нас вождь, говоривший на хорошем английском. — Этот янки не стоит ваших сожалений. В гости мы его не звали — сам к нам пожаловал. Мы поначалу думали: у него секс-тур, а у нас доступные женщины… Признаюсь, я как католик противник подобного способа зарабатывать на жизнь, но мои соплеменники — чистые дети, и христианская целомудрие для них — недостижимая высота…

            Вождь тем временем продолжал:

            — Так вот, мы думали, что янки приехал к нашим женщинам отдохнуть от своей подружки. Но не тут-то было: плевать он хотел на наших женщин! Подавай ему наших мужчин! Знали б вы, что он тут творил, пока я не вмешался. Пришлось брать грех на душу…

             — Это плохо для вас кончится, — покачал головой Хуан.

            — Бог милостив! — задумчиво сказал вождь. — Признаюсь, и вас я вначале принял за секс-туристов, но теперь, когда выяснилось, что ваша цель — охота на крокодилов, я в вашем распоряжении.

            В деревне людоедов мы провели около десяти дней. Поначалу Хуан нервничал и хотел немедленно покинуть деревню; боялся, что вот-вот сюда нагрянут те, кто разыскивает американца. А мне, судя по его рассказам, у людоедов нравилось. Ранним утром вместе с селянами я уходил к шоссе, что находилось в трёх десятках километров к северу. Аборигены стреляли из лука в диких кабанов, а их дети выколачивали из стволов сгнивших деревьев белые личинки, которыми тут же закусывали. Часть аборигенов сидела в придорожных зарослях с копьями наготове, простодушно надеясь на то, что у кого-нибудь из проезжающих вдруг заглохнет мотор…

            По вечерам мы с Хуаном навещали аборигенов: пили их терпкие снадобья, жевали весёлые корешки. Хуан хохотал до утра и всё спрашивал меня, почему я молчу и рассматриваю небо. Кстати, людоедские корешки не хуже корешков Хуана и куда лучше шотландского виски. Но чаще всего мы приходили в гости к вождю в его хижину, набитую книгами и бытовой техникой. Хуан утверждает, что этот приветливый парень в джинсовом костюме и кожаных сандалиях образованный человек, много читает и балуется стихосложением. Может, именно потому мы довольно длительное время не покидали деревню. Хуан постепенно забыл все свои страхи и занялся привычным делом: обучался у местных старух колдовству и собирал корешки для своей аптеки. Людоедки приносили ему сушёных лягушек, пауков и траву с острым запахом.

            Вождь подарил мне этюдник с красками и дюжину листов грунтованного картона. Можно только догадываться, откуда у этих милых селян столько прекрасных, но абсолютно ненужных людоеду вещей! Я написал два портрета вождя. На одном из них вождь, сдвинув брови, читает “Процесс” Франца Кафки, и рядом на столе бюст Вольтера. На втором — он играет с деревенскими детьми, в руках у которых берцовые кости… После вождя я взялся за рядовых людоедов — написал с десяток портретов пожилых людей с детскими лицами.

            Когда пришла пора отправляться к крокодилам, вождь на прощанье подарил мне духовое ружьё с отравленными стрелами. Хуан получил от него железную банку с корешками. В проводники нам дали людоеда, знавшего путь к крокодилам.

            “Вы с ним поосторожней, — шепнул вождь, — он тихий, но всё же сын своего отца. Когда будете ложиться спать, связывайте его, и рот ему затыкайте кляпом…»

            К крокодилам мы пробирались самым коротким, но и самым опасным маршрутом — по болоту сквозь непроходимые заросли. Хуан утверждает, что на таком маршруте настоял именно я, хотя он пытался протестовать. Но выбора у Хуана не было: пойти к крокодилам я мог и без него, и тогда он остался бы среди людоедов.

            — Чему вы всё время улыбаетесь? — спрашивал меня измученный путешествием Хуан.

            — Всему. Разве всё это, вокруг, не прекрасно?! — отвечал я.

            Каждый день мы прорубали себе тропу в непроходимых зарослях. Работали как рабы на плантациях: до солёного пота, до ряби в глазах. Всевозможные хищники, попадаясь нам на пути, рычали и скалили жёлтые клыки. Наш проводник стал проявлять повышенное внимание к Хуану: с вожделением поглядывал на него, сверкая розовыми белками глаз. Если бы не хищники, страх перед которыми отвлекал проводника от навязчивой идеи людоедства, Хуан ещё в начале нашего путешествия мог однажды и не проснуться. Я отказался связывать аборигена во время наших ночных стоянок, оправдывая это тем, что мы не имеем права лишить человека радости созерцать красоту звёздной ночи.

            Людоед поначалу напряжённо следил за голубой жилкой, пульсирующей на шее у Хуана, и бедняга Хуан по ночам не спал. Сжимая в руках помповое ружьё, он не сводил глаз с людоеда. А я спал. Я тогда ничего не боялся.

            Однажды нам пришлось переходить огромное болото по горло в вонючей жиже. Мы шли уже несколько часов, прощупывая дно длинными палками и осторожно ступая по обволакивающему ступни илу. Пиявки намертво присосались к нам, и вершили своё чёрное дело. Первым побледнел людоед, за ним Хуан. Только мне, по словам Хуана, всё было нипочём.

            “Смотрите, друзья, — восторженно кричал я им, — вон там, вдалеке антилопы! А там, кажется, — обезьяны. Надеюсь, скоро нам попадутся и крокодилы!”

            Людоед сник и всё время пытался встать между мной и аптекарем, полагая, что крокодил будет хватать либо первого, либо последнего в цепочке. Отправляясь в это путешествие, он, похоже, надеялся поживиться нами и месяц блаженствовать, хрустя сахарными хрящиками в какой-нибудь заброшенной хижине. Но теперь те, кем он намеревался поживиться, вели его на верную смерть, а он, обескровленный болотными кровососами, не имел сил сопротивляться.

            Мы шли, каждую секунду ожидая нападения крокодила.

            Наконец мы достигли знаменитого крокодильего пляжа.

            Людоед едва держался на ногах от усталости. Я, по словам аптекаря, пытался поддержать нашего проводника, говоря, что самое время испытать крепость духа, поскольку именно в преломленной плоти и царит Дух. Людоед вцепился мне в рукав и заскулил.

            “Не беспокойтесь! — подбадривал я компаньонов. — Когда крокодил бросится на нас, я убью его”.

            Сутки простояли мы по пояс в воде в двух десятках метров от берега. Всё это время Хуан умолял меня прекратить эту опасную игру. Он порывался подойти ко мне, но я наставлял на него духовое ружьё, и он оставался на месте. Хуан бредил: разговаривал со своей малолетней женой, рыдал, звал детей и всё жевал, жевал, жевал свои красные корешки, надеясь на то, что, когда на него бросится крокодил, умирать будет не страшно.

            “Зачем вам это надо, Эдуард?” — спрашивал он меня.

            “Не мне, а нам, дорогой Хуан! — отвечал я. — Мы должны доказать себе, что мы люди, а не бездушные твари. Победив крокодила, мы навсегда излечимся от страха. Поймите, именно страх делает нас хитрыми, вероломными, безжалостными… Страх отравляет нашу любовь, убивает нашу веру и лишает нас надежды. А без всего этого — мы хуже животных!”

            “Всё, я ухожу. Лечитесь от страха без меня!” — всё же не выдержал Хуан и направился к берегу.

            “Так, Хуан, так! — закричал я ему вдогонку. — Вы будете крокодилу приманкой!”

            Когда аптекарь был в пяти шагах от берега, в зарослях началось активное движение. Хуан остановился, бросился назад, а людоед, предчувствуя кровавую развязку, утробно закричал.

            “Неужели вы думаете, что ваши отравленные стрелы проткнут крокодилью шкуру?!” — возопил Хуан и бросил мне своё помповое ружьё.

            В этот момент огромная кожаная торпеда плюхнулась с берега в воду и быстро поплыла к Хуану. Я вскинул ружьё и, когда смертоносные челюсти были в полуметре от аптекаря, спустил курок.

            “Я — человек бывалый, можно сказать, дитя дикой природы, — продолжал свой рассказ Хуан, — но я проклял вас в тот момент. Чёрт меня дернул ехать с вами! Знаете, я ведь так и не преодолел свой страх, и больше никогда не поеду к крокодилам, — чашечка кофе подпрыгнула на блюдце в руке аптекаря. — Ради того, чтобы победить свой страх, вы готовы были угробить нас. Сутки мы сдирали кожу с того крокодила. Но крокодила вам было мало. Вам вдруг понадобилась схватка с тигром или медведем, и мы двинулись на поиски хищников. Вы лезли в самую чащу, туда, где трава кишела ядовитыми змеями, но — странно — змеи вас не трогали. Даже хищники держались от вас подальше. Каждое утро я мысленно прощался со своей семьёй и не знал, доживу ли до вечера…”

            Спасло нас только то, что мы встретили возвращавшихся домой охотников, и те любезно предоставили нам свободные места в своём автомобиле. Вы поняли, что ваша власть над нами закончилась, что дальше мы с вами не пойдём, и ваши глаза потухли. Всю дорогу домой вы безучастно глядели в окно…”

            Аптекарь замолчал, потому что меня уже трясло, как в лихорадке.

            “Вы дрожите? — удивился он. — Значит, и вам страшно? Наверное, так и должно быть. Думаю, причина той вашей отчаянной смелости в моих корешках, действие которых теперь закончилось!”

            С неделю я переваривал услышанное от Хуана.

            Потом собрал чемодан и купил билет на самолёт до Нью-Йорка. На прощанье аптекарь дал мне письмо, адресованное мне самому, и мешочек с корешками. Письмо я прочитал уже в самолёте. Вот что писал Хуан:

            “Я не собирался лечить вас — вылечить вас, то есть избавить вас от самого себя, невозможно. Но мне хотелось навести порядок в вашем сознании, так сказать, разделить воду и вино, дать вам возможность разобраться в себе. Ведь вы раздвоены. Однако это не банальная шизофрения, не просто двое в одном. Вы — это сиамские близнецы, правда, от разных отцов. Они никогда не были родственниками, но как добро и зло, как свет и мрак, всегда были вместе. Теперь же ваше сознание — клетка в процессе деления. В любой момент — и тут достаточно даже колебания воздуха — вы можете в себе окончательно разделиться. Вопрос лишь, в ком из этих двоих останется ваше сознание. Но знайте: едва один в вас начнёт брать верх, как тут же предпримет попытку уничтожить другого. Поскольку эти двое в вас — непримиримые враги…”

            Этот Хуан — сумасшедший! Я возненавидел его».

           

            Шпиль со Снегирём внесли на чердак огромный подрамник, и Рембрандт тут же принялся натягивать на него холст. Пока он стучал молотком, Артельщики курили, вполголоса переговариваясь. По чердаку были развешены портреты артельщиков, которых теперь предстояло собрать в одно целое на холсте. Зато «Сестрорецкая Венера», написанная поверх какого-то этюда, принесённого Рембрандтом, была уже готова. В правом нижнем углу «Венеры» было выведено «В. Тихолаз». Приписать рядом своё «Рембрандт Ван Рейн» Рембрандт отказался.

            Верка не отходила от портрета — караулила собственную наготу: словно там, на холсте, она нарисованная и была настоящей, подлинной, а здесь, в жизни, оставалась жалкой копией себя. Всякий раз, когда к портрету подходил кто-нибудь из артельщиков, она закрывала портрет плюшевой тряпицей и для верности заслоняла его спиной — берегла от посторонних бессовестных глаз. Больше всего её теперь беспокоило то, как она вот так, в чём мать родила, будет в скором времени висеть в большом зале, ярко освещённая, беззащитная перед взглядами тысяч пар глаз, придирчиво разглядывающих, оценивающих её. Рембрандта же это не смущало, и Верка страдала, видя, что её любимый относится к ней не лучше, чем патологоанатом к трупу.

            Наконец бледный, измученный, видимо, непривычным для себя физическим трудом, страдальчески дующий на вздувшийся и огнём горящий большой палец, по которому он нет-нет да попадал молотком, Рембрандт закрепил холст на подрамнике.

           

            Над «Дозором» работали по двенадцать часов в сутки. У холста стояли попеременно: когда Рембрандт выдыхался, а это случалось обычно уже через полчаса после начала, за дело брался Тихолаз. Вооружившись широкой кистью, он или безжалостно перечёркивал подробную живопись коллеги, или оживлял её, бросая на холст короткие точные мазки. Рембрандт принимал это как должное. Иногда он сам отдавал Тихолазу палитру и кисти и настаивал на том, чтобы тот или иной фрагмент был переписан. Таким образом, Рембрандт писал, а Тихолаз переписывал. Видя такое доверие Рембрандта к Профэссору, артельщики невольно изменили к нему своё отношение: перестали над ним посмеиваться, а Львовна даже вознамерилась узнать у Профэссора его отчество, чтобы впредь только по имени отчеству обращаться к такому замечательному человеку.

            Рембрандт не платил артельщикам за позирование — лишь фиксировал количество часов и начислял им зарплату в особой ведомости. Заплатить сейчас значило потерять натурщиков на неделю, а то и на две — до тех пор, пока они всё не пропьют. Рабочий день заканчивался лишь тогда, когда Тихолаз в изнеможении отваливался от холста. Тут же на стол выставлялся портвейн, хлеб, колбаса и овощи. Портвейна было всегда ровно столько, чтобы утром артельщики вновь непременно пришли на чердак. Порой Рембрандт исчезал на несколько дней: говорил, что добывает деньги. Верка допытывалась у него, где он их ворует, поскольку считала, что добыть — значит украсть. Теперь она желала всегда быть с ним, в особенности там, где ему угрожала опасность.

            Когда Рембрандт уходил с чердака, Верка ночевала в тёмном углу чердака, соорудив там из мебельного лома и тряпок подобие вороньего гнезда. Она всё ещё боялась, что ночью на чердак заявится Шпиль, увидит её в постели и принудит изменить любимому. Покидать чердак после всего того, что здесь с Рембрандтом испытала, она уже не могла.

            «Ночной дозор» обретал цвет и форму: колоритные обитатели городского дна, написанные в тепло-землистой цветовой гамме, пристально глядели в глаза зрителю из мерцающей мглы звёздной ночи. Молодцеватый и расхристанный Снегирь, поблескивающий железными зубами, как холодным оружием; присевший на корточки, по-воробьиному крохотный Матросик в уютном засаленном ватнике; русско-немецкий Шпиль с японским прищуром и грозным костылём под мышкой; грустный Профэссор — единственный герой, написанный Рембрандтом и лишь слегка подправленный Тихолазом, и, наконец, — Генриетта Львовна в двух парах мужских брюк с изящно подвёрнутыми штанинами.

            Когда художники дописали Львовну, её довольно подробное изображение было поначалу ею горячо одобрено. Однако потом начались сложности: Львовна принялась изучать детали своего портрета. Оригинал и изображение в целом походили друг на друга. Однако образ Генриетты Львовны, живший в душе Генриетты Львовны, не соответствовал её нынешнему облику, и потому Львовне хотелось подправить себя на холсте: во-первых, подкрасить губы, во-вторых, убрать морщины, в-третьих, вернуть истинный цвет глаз. Львовна утверждала, что ещё недавно у неё были карие глаза, которые в результате дурного питания обесцветились. И теперь ей жизненно необходимо было восстановить справедливость. Атакуемый Львовной Профэссор был готов на всё, лишь бы только успокоить её, но Рембрандт активно противился вмешательству натуры в творческий процесс. Чуть не плача, Львовна жаловалась окружающим на суровый нрав художника.

            — Разве я прошу, чтобы из меня делали принцессу?! — восклицала она, и спустя четверть часа кралась к холсту с кистью и палитрой в руках, чтобы восстановить справедливость, но бдительный Рембрандт всякий раз вырастал у неё на пути.

            Театрально заламывая руки, Генриетта Львовна пыталась убедить его в том, что без морщин она будет куда привлекательней. Ведь на выставке могут быть дети. И если они увидят такую Генриетту Львовну, что им может присниться ночью?!

            Поначалу и Шпиль требовал редакции своего изображения. Зная, что говорить об этом с Рембрандтом бесполезно, он упорно совал Профэссору свой паспорт с фотографией, сделанной ещё при социализме, где и бородавка у него поменьше, и фиолетовые подушки под глазами-щёлочками лишь намечаются.

            — Ты же знаешь, Профэссор, когда я не пью, у меня не лицо, а пасхальное яичко!

            Тихолаз покорно брал в руки кисть, чтобы сделать из Шпиля «яичко», но его останавливал Рембрандт, говоря, что лишит Шпиля зарплаты, если только обнаружит вмешательство в его теперешний образ. Прикинув, сколько денег он потеряет, Шпиль в конце концов махнул рукой на собственный портрет…

            Артельщики потирали руки — близилось время расплаты.

           

            — Возьми меня с собой, — шепнула Рембрандту Верка, когда тот собрался за деньгами. — Я и в форточку влезть могу!

            Рембрандт скосил на неё глаза и пожал плечами, что было принято Веркой как знак согласия.

            До Питера ехали в полупустой электричке. Рембрандт задумчиво глядел в окно на летящий за спину пейзаж. Верка, положив голову на плечо Рембрандту, была счастлива три остановки. На четвёртой вошла команда контролёров: худые небритые дядьки общались между собой жестами, работали молча и стремительно. Двое из них подошли к Рембрандту и, глумливо улыбаясь, уставились на его малиновый берет. Не дождавшись от него билета, контролёры, зловеще посмеиваясь, повели в тамбур. Верка вышла следом: у неё билет почему-то не спрашивали.

            — Будешь платить? — спросил Рембрандта один из контролёров.

            — Откуда ж у нас деньги, мальчики! — бойко крикнула из-за его плеча Верка и улыбнулась щербатым ртом.

            — Вали отсюда, плесень! — сказал ей контролёр с двумя выколотыми перстнями на пальцах, и его коллеги вытеснили её из тамбура в вагон.

            — Ты кто? — насмешливо спросил Рембрандта контролёр.

            — Рембрандт!

            — Если ты Рембрандт, — делая ударение на последний слог, произнёс контролёр, — то я Эпштейн!

            Контролер, наверное, имел в виду физика Эйнштейна, но и Фима Эпштейн, сидевший с контролёром в лагере за хищения в особо крупных размерах, был человек немаленький! Рембрандт помрачнел и вдруг хрястнул контролёра ладонью по щеке. Контролёр изумлённо открыл рот, и Рембрандт, получив удар в солнечное сплетение от другого контролёра, перегнулся пополам. Здесь же заскрипели раздвигаемые сильными пальцами двери электрички, и Рембрандт полетел под откос…

            Он лежал на земле и смотрел в небо, думая, что артельщиков в «Ночном дозоре» следовало бы писать на фоне высоких бесстрастных облаков: это вызвало бы у зрителя ощущение бренности всего сущего.

            Неожиданно небо ему заслонила зарёванная Верка.

            — Тебе плохо, милый? — срывающимся шёпотом спросила она, хватая его голову дрожащими ладонями и вглядываясь в ссадины на его лице.

            — Ему плохо, — едва слышно ответил он. — А мне хорошо.

            На дело соучастники пошли поздним вечером. Пока Рембрандт колдовал с замком одной из дверей на лестничной площадке четвёртого этажа, Верка отчаянно трусила.

            — Там может быть сигнализация! — шепнула она ему, когда наконец замок щелкнул.

            Однако сирена не завыла: Рембрандт оказался опытным домушником. Когда Верка до отказа набила сумку какими-то безделушками и кухонной утварью, она подумала о том, что надо бы прихватить ещё постельное бельё, и сунулась в следующую комнату, заставленную картинами и пахнущую краской. Здесь, в углу, кажется, кто-то спал на диване. По крайней мере, на полу рядом стояли башмаки и валялась одежда. Верка в ужасе прикрыла дверь.

            — Там хозяин спит! — прошипела она Рембрандту, вскрывавшему паркет. — Щас проснётся!

            Рембрандт только ухмыльнулся.

            Паркетины отлетели в сторону. Подельники опустились на корточки: Верка протянула было руку к дыре, но Рембрандт остановил её.

            — Сначала я! — сказал он и запустил руку в отверстие.

            Что-то металлически звякнуло, Рембрандт взвыл. Выпучив глаза, Верка глядела на окровавленную руку любимого, сжимающую завёрнутую в полиэтилен пачку и закушенную выше запястья железными зубами.

            — Маловато, — буркнул Рембрандт, когда Верка пересчитала купюры.

            В электричке, по дороге домой, она, не стесняясь окружающих, прижималась к израненному любимому, и счастливо улыбалась. Теперь помимо холодной кровати по ночам, у неё с ним было общее воровское дело.

            — Я видела там, в квартире, картины. Там живёт художник? — спросила она.

            — Там живёт вор, — ответил он.

            — Значит, коллега!

           

            Продолжение следует

fon.jpg
Комментарии

Поделитесь своим мнениемДобавьте первый комментарий.
Баннер мини в СМИ!_Литагентство Рубановой
антология лого
серия ЛБ НР Дольке Вита
Скачать плейлист
bottom of page