Тысяча девятьсот восемьдесят второй год начался со смерти Семёна Цвигуна.
Ближайшего друга Леонида Ильича, члена ЦК КПСС, первого заместителя председателя КГБ и по совместительству автора многочисленных бездарных, однотипных, выстроенных по одному примитивному лекалу, сценариев и книг про разведчиков и чекистов, борющихся с «коварным врагом».
Смертельный хоровод
I. Гибель разведчика
То ли по гэбэшной скрытности, то ли от природной скромности, но почему-то книги он выпускал под своим собственным именем, а вот в титрах фильмов автором сценариев значился как Семён Днепров. Консультируя 12-серийный фильм Татьяны Лиозновой «Семнадцать мгновений весны», почему-то взял псевдоним С. К. Мишин.
Для всё знающей московской культурной, как бы сказали сейчас, тусовки — это было секретом полишинеля. Как и то, что Сергей Кузьмич был женат на родной сестре жены Леонида Ильича.
На следующий день после смерти в «Правде» появился официальный некролог, но причины ухода из жизни в мир иной указывались по старой партийной традиции скромно и стыдливо — «после продолжительной и тяжелой болезни…». Внимательные наблюдатели, тщательно отслеживавшие любой незначительный чих власти — кто стоит ближе к Л. И. Брежневу при очередном его награждении очередной побрякушкой, в каком порядке развешаны по Москве портреты членов политбюро во время очередных праздников и кто первым, еле передвигая ноги, появляется во время празднования этих самых праздников на Мавзолее (помните знаменитое ельцинское — «не так сели!», это все оттуда — с брежневских, а то и ещё далее — времен) — тут же отметили отсутствие подписи генсека в траурной рамке под некрологом и отсутствие как его самого, так и членов его семьи на траурной церемонии прощания, что нарушало раз и навсегда установленные правила прощального ритуала с видными государственными деятелями, верными бойцами, внесшими вклад… ну и так далее.
Короче, тело бывшего зампреда КГБ проводили, как полагается, до недоступного обычным советским людям номенклатурного Новодевичьего кладбища, и там оно упокоилось с миром.
А по Москве тем временем стали разгуливать слухи, что один из близких родственников «второго Ильича» пустил себе пулю в лоб из именного пистолета. В свою очередь официальные власти, чтобы слухи эти хоть немного притушить, выдвинули свою версию — мол, заслуженный государственный деятель надорвал свои силы на непосильной работе — охране интересов отечества, в последние годы тяжело болел неизлечимой болезнью — канцером, а, как известно, от рака спасенья нет.
II. Уход «человека в галошах»
Не успело государство оправиться от такой тяжкой утраты, как на него обрушился ровно через шесть дней новый удар — умер человек в галошах, то бишь теперь уже член политбюро, секретарь ЦК по идеологическим вопросам Суслов, влиявший на эти самые вопросы ещё при Сталине и Хрущёве.
Верный соратник вождя, работавший под его руководством, начиная аж с 1948 года и прошедший хорошую школу «вождя и учителя всех народов, моряков, лётчиков, шахтёров и крестьян», а заодно пионеров и комсомольцев, сталинист по крови и плоти, во времена «чудного грузина» — умеренно дозволенный либерал; в хрущёвские оттепельные времена — притворно умеренный консерватор; во времена «дорогого Леонида Ильича» — «серый кардинал» режима, почил своей смертью в отпущенные ему судьбой сроки.
Разумеется, горевали ближние, народ остался к очередной утрате равнодушен, а вот кто, скрывая свои чувства, радовался этой вполне ожидаемой кончине, так это литовцы. В конце 1944 года усопший, по решению Сталина, был направлен в Литву, железной рукой наводить порядок. И он его более-менее навел — возглавил местное бюро ЦК ВКП(б), которое наделили особой властью (ставшей высшей в республике) — чрезвычайными полномочиями казнить без суда и следствия.
Молодой и энергичный Михаил Андреевич, засучив рукава, стал бороться с недобитыми «лесными братьями» (пересмотрите фильм Жалакявючаса «Никто не хотел умирать»), рьяно выступил «за ужесточение репрессивных мер по отношению к “врагам народа”», призвал начисто искоренить «буржуазный национализм», и начал деятельно насаждать никак не хотевшие прививаться на литовской земле колхозы. Втихую, очевидно, радовались и венгры — в 1956-м, во время восстания против правительства верного сталинского ученика Ракоши, Суслов был направлен на помощь послу Андропову. Но переговоры с тогдашним венгерским руководством окончились ничем, будущий председатель КГБ и генеральный секретарь остался в Будапеште, а посланец из Москвы в нее же и вернулся и на президиуме ЦК настоял на вводе советских войск в братскую социалистическую Венгрию для подавления беспорядков. За год до венгерских событий он поддержал Хрущёва в его борьбе с Молотовым и другими деятелями высшего партийного ареопага (Маленков, Каганович и др.), вмиг оказавшимися не такими настоящими коммунистами, как все думали о них на протяжении нескольких десятилетий. Что не помешало ему почти через десять лет столь же усердно участвовать в заговоре против своего патрона (оказавшегося «волюнтаристом») и его свержении с самых высоких ступеней партийной и государственной власти
Думаю, единственные, кто не скрывал своих чувств, были уцелевшие со сталинских времён «безродные космополиты» и всяческие «низкопоклонники перед Западом», которых в брежневские времена развелось слишком много и которых Суслов не сумел извести в годы известной кампании против них, развязанной по его же инициативе. Успел отметиться он и в другой кампании, развязанной уже в новые брежневские времена, против Солженицына, Сахарова и всего диссидентского движения, всего-то и требовавшего, чтобы руководство страны соблюдало свою собственную конституцию.
Это он, рассказывал Семён Липкин, принял Василия Гроссмана, после того как автор эпопеи «Жизнь и судьба» написал письмо Хрущёву с просьбой вернуть арестованный роман: «…я прошу, чтобы о моей рукописи говорили и спорили со мной редакторы, а не сотрудники Комитета государственной безопасности».
Это он сказал, что роман вернуть нельзя и что если его издадут, то только лет через двести-триста (главный идеологический функционер оказался плохим прогнозистом — разговор состоялся в 1960 году, роман вышел в Лозанне в издательстве L’Âge D’Homme в 1980-м. а ровно через восемь лет — в 1988 году был опубликован в первых четырёх номерах журнала «Октябрь»).
Решение о вводе советских войск в Афганистан в декабре 1979 года тоже лежало на его совести. Всегда оставаясь на вторых ролях, по сути он играл всегда приму — от его мнения зависели кардинальные решения власти.
Тихий человек в скромных очках.
Всегда приходивший на работу в одном и том же устаревшем габардиновом костюме.
И зимой и летом не снимавший самых обыкновенных отечественных галош, произведённых на знаменитой отечественной фабрике «Скороход».
Ну как же после всего этого в стране не объявить трёхдневный траур и не устроить государственные похороны на главном кладбище Москвы у Кремлёвской стены с трансляцией в прямом эфире ЦТ.
Чтобы все советские люди знали, кого потеряли и как хороним.
Суслова хоронили 29 января 1982 года.
Гроб несли лично генеральный секретарь Леонид Ильич Брежнев (как писали в тогдашних унылых, переполненных здравицами, советских газетах) и некоторые члены политбюро, им помогали ражие, один к одному как на подбор, в серовато-синих шинелях и барашковых папахах полковники, специально подобранная для подобных случаев команда. Благополучно присоединив усопшего к своим бывшим соратникам — Калинину, Ворошилову, Жданову, место нашли совсем рядом с могилой «отца и учителя» Сталина.
Жизнь серого кардинала завершилась тем, чем завершается жизнь любого человека на земле — небытием — уходом в неизвестно куда, исчезновением — в неизвестно где. Любящие красивые слова говорят, что в Вечности, никак не определяя, что это за вечность…
Интересные все же kunststück (нем. трюки) выбрасывает история — место Суслова в политбюро занял Андропов, усмирявший непокорных венгров, и это было первым звонком, что происходят серьёзные изменения во власти.
Что и доказала последующая жизнь.
III. Гнилые верёвки и нерасторопные могильщики
Смертельная карусель, закрутившаяся в Кремле, на этом не кончилась.
Хорошо помню ноябрьские праздники 1982 года. По всегдашней советской привычке в десять утра включил телевизор. Всё было как обычно. Кремлёвские старцы, с трудом преодолевая ступени Мавзолея, поднялись на трибуну о чём-то неторопливо переговаривались меж собой. Наверно, делясь результатами вчерашних анализов и другими не менее важными в их жизни событиями. Взобравшись на трибуну, укутанный в тёплое пальто генсек стал махать перед проходящим народам рукой, и даже по телевизору было видно, что что-то с ним не ладно. В Москве в этот день выпало довольно много снега, стояло градусов двенадцать мороза, он всё время вытирал слезившиеся глаза, из старческого рта шёл пар. Демонстрация и парад длились около четырёх часов. Всё это время Брежнев и остальные члены политбюро простояли под холодным ветром на трибуне. Весь мир внимательно следил за тем, что происходит в сердце красной Москвы, западные наблюдатели давно уже были готовы к тому, что генсек не жилец — все только ждали, когда это свершится. Не менее внимательно наблюдали за первым человеком страны и иностранные корреспонденты, приглашённые на Красную площадь, и москвичи, собравшиеся на ней, и те, кто пребывал дома, прильнув к экранам телевизоров. Но ничто не указывало на то, что произойдёт ровно через три дня, 10 ноября, когда по традиции, заведённой другом генсека, министром МВД и главным коррупционером так до конца и не разворованной страны Щёлоковым, должен был состояться огромный сборный концерт с участием выдающихся советских артистов, посвящённый Дню милиции.
И то, что должно было произойти, произошло — днём, раньше, днём позже, разницы большой не играет, жизнь движется из точки А в точку Я, чем и кончается. Десятого москвичи из газет узнали, что концерт в честь дня милиции отменили и поняли, что произошло нечто из ряда вон выходящее. Из ряда вон могла быть только смерть генсека. Что оказалось правдой — после выхода на следующий день официального некролога в «Правде» и во всех других центральных газетах, включая республиканские, официального некролога, где генеральному секретарю ЦК КПСС, «пламенному борцу за мир и счастье всех советских людей» (из тогдашних газет) Леониду Ильичу Брежневу отдавались все мыслимые и немыслимые почести в духе старых времен.
Инсульты, инфаркты, как и канцер, не щадят никого — ни генерального секретаря, руководящего огромной страной, ни шофера такси, управляющего своей «Волгой».
И опять, как при прощании с Сусловым, на Красную площадь согнали особый проверенный народ, и опять тело усопшего генсека долгое время преодолевало короткий путь от Дома Союзов до Мавзолея, в который раз вызванные — теперь уже генералы разных войск — несли на бархатных подушечках сотни орденов и медалей, которыми был удостоен покойный, питавший к ним, особенно в последние годы, особое пристрастие.
Всё было как всегда — траурные речи, последнее прощание близких с покойным, но затем случилось для всех неожиданное — гроб не удержали, когда его опускали в разверстую могилу, вырытую у Кремлёвской стены, он покачнулся и чуть ли не со всего размаху полетел вниз и казалось, что потащит за собой всех, но в этот момент кто-то из высокопоставленных могильщиков встрепенулся, поправил веревку, и деревянный, выполненный по специальному заказу, отлакированный и блестящий даже в этом сумеречном ноябрьском деньке ящик благополучно лёг в приготовленное для него место.
Вспомнились слова, которые приписывают Сергею Муравьёву-Апостолу. Когда казнили пятерых декабристов, Каховский, Рылеев и Муравьев-Апостол сорвались с петли — верёвки оказались гнилыми. Пестелю и Бестужеву-Рюмину повезло, они остались висеть и потому приняли смерть один раз. Когда, в противоречии не только милости, но и всем российским законам, сорвавшихся подняли, вновь возвели на деревянный помост и подвели к виселице, Муравьёв-Апостол в сердцах воскликнул: «Бедная Россия! И повесить-то порядочно не умеют!»
После казни декабристов прошло больше чем сто лет.
Верёвки научились делать покрепче.
А хоронить по-человечески так и не научились.
IV. Времена и «Времена»
Когда выходил очередной сборник стихов, Самойлов дарил книги своим близким друзьям, как правило, надписывая нечто шутливое. На «Заливе», вышедшем в 1981 году и подаренном своему другу Борису Грибанову, расписал и Грибанову, и Левитанскому и себе, удел 80-х:
Когда-то было трое пьяниц:
Ты, Боря, я и Левитанец.
За это нас инфаркт постиг.
Теперь поделим на троих —
Что каждому не по масштабам:
За всех троих ты будешь пить,
Я за троих табак курить,
А Юра пусть пойдёт по бабам.
От выхода «Залива» до выхода уж совсем тощего сборничка поэм «Времена» прошло два года. «Залив» вышел в более-менее нормальном издательстве «Советский писатель», там работали разные люди, и книги они издавали самых разных авторов.
Рукопись «Времён» долгое время пролежала в «почвенническом» издательстве «Советская Россия». Люди, собравшиеся там, сплошь были шовинистами, публиковали только своих — почву понимали отнюдь не в духе Достоевского.
Давид Самойлов был для них чужой, но не замечать его они всё же не могли, и худющая книжица в блеклой, вызывающей ноющую зубную боль, невзирая на все чинимые препоны редакционного начальства, обложке всё же увидела свет в 1983 году, несмотря на нелюбовь к поэту с другого берега. За это время ушел в небытие Брежнев, и к власти пришёл Андропов. У нового наполовину лысого генсека были ястребиные глаза, скрывавшиеся за линзами очков, широкий лоб и хищническое выражение лица. Со своих многочисленных портретов, украсивших площади и улицы Москвы, он пытливо вглядывался в каждого гражданина, молчаливо вопрошая о том тайном, что тот прятал в глубине души. Советский морок продолжался, несмотря на некоторое оживление. Один больной старец сменил другого и начал убирать уж совсем одиозных лиц прежнего режима, прежде всего расправившись со своим давним врагом и другом своего предшественника, главным милиционером страны генералом армии Н. А. Щёлоковым. Затем отправил на покой краснодарского князька, не уступавшего в воровстве генералу армии, первого секретаря Краснодарского обкома С. Ф Медунова. А потом по извечной российской традиции стал расставлять на ключевые посты своих людей. А спустя некоторое время неприятности начались у Галины Леонидовны Брежневой.
Может быть, бывший шеф ГБ и хотел реформировать систему, но её нужно было не реформировать, а менять.
Как во всем известном анекдоте про девочек (менять надо не девочек, а систему).
Помню, как 12 ноября 1982 года (я хорошо запомнил этот день) я пришёл к сыну Д. С., своему товарищу Саше. Дверь открыла его жена Лена, на ней не было лица: «Выбрали Андропова!»
«Я слышал», — безнадёжно сказал я.
И мы, начинающие литераторы, отправились с Сашей в ближайший магазин, чтобы водкой отметить наступление новых времён, не суливших нам ничего хорошего, а потом с горя запили начавшуюся эпоху пивом.
Мы и не предполагали, как быстро она закончится, а самое главное — чем. Мы только понимали, что опять надо будет писать в стол, перепрятывать самиздат и уповать, что и эти времена истончатся и когда-нибудь кончатся.
Только не знали — когда.
Мы помнили строки Александра Кушнера:
Времена не выбирают.
В них живут и умирают.
Но мы были молоды и хотели жить нормально, а значит — свободно, и о том, что и «новые времена» пройдут в один миг, тогда и не задумывались.
V. «Оле и Булату…»
Через месяц я встречал Д. С., приехавшего на несколько дней в Москву из Пярну по своим издательским делам.
В доме было хоть шаром покати, холодильник пуст. Долго решали куда пойти. Можно было в ЦДЛ, но в тот раз Д. С. было лень — одеваться, вызывать такси и вообще выбираться из дому дальше, чем на расстояние вытянутой руки.
И всё ради чего, убеждал он меня, ради какой-то презренной пищи. Но чем больше мы обсуждали эту действительно рядовую проблему, тем больше нам хотелось есть. В те времена, как вы понимаете, о заказе примитивнейшей пиццы по телефону даже речи не шло, приходилось искать другие удобные методы удовлетворения естественных потребностей.
«А знаешь, что, пойдём обедать к Окуджавам, — осенило вдруг его, — и выряжаться особо не нужно, и живут рядом».
Булат Шалвович действительно жил в двух шагах — в соседнем доме.
Д. С. набрал номер, ответила Ольга Владимировна. Она не считала, что непрошенные гости хуже татарина, а если и считала, то Самойлов выпадал из этой категории — сказала, что Булата нет дома, но она охотно нас покормит, чем бог послал.
В этот раз бог послал отличные закуски — холодец, язык, суп-харчо, какие-то ещё разносолы, яблоки и апельсины. О. В., крупная, не утратившая красоты женщина, мило беседовала с Самойловым о последних светских новостях и здоровье мужа, интересовалось здоровьем Галины Ивановны и детей. Давид Самойлович охотно рассказывал, как живётся в Пярну — почти за границей, вдали от шума городского, на берегу пустынных волн, а я, вслушиваясь в мерно протекавшую беседу, не забывал смаковать прекрасное грузинское вино.
Вкусно пообедав — насладившись напитками, русско-грузинской кухней и общением с женой Окуджавы, мы встали из-за стола. Д. С. достал из кармана пиджака только-только вышедший из печати синего цвета всё тот же, имеющийся у него на разные случаи жизни, сборничек «Времена», на мгновенье задумавшись, надписал:
Оле и Булату
Книжечку поэм.
А за эту плату
Я у вас поем. —
и вручил его Ольге Владимировне.
На том мы и покинули гостеприимный дом.
VI. «Живут и исчезают человеки…»
Чтобы покончить с андроповскими временами напомню тем, кто подзабыл, и в двух словах скажу тем, кто не знает, что вскоре на улицах города появились в огромном количестве добрые молодцы в штатском, милиционеры и дружинники, отлавливающие москвичей, оказавшихся в дневное — рабочее — время в магазинах, на рынках, кинотеатрах.
Начались самые настоящие облавы, в магазины заходили сотрудники в штатском, просили предъявить документы — куда ж в советской стране, да ещё в городе-герое Москве без документов. Дело доходило до абсурда. Но чего только в нашей стране не было, а абсурда — так с излишком. Пришли они, ретивые, в бани, и всем — голым и не голым гражданам стали задавать один и тот же вопрос: «Что вы здесь, уважаемый гражданин такой-то, в свои рабочие часы делаете?». И вы думаете, отвечали, да вот за продуктами зашли или отмыться от прилипшей грязи?
Как бы не так.
Молчали и не спорили, а затем, если документы были в порядке, неразумных и попавшихся в неурочное время в банях и на улицах граждан отпускали, но на работу шли угрожающие письма из грозной организации, мол, надо принимать меры.
И меры принимали.
Кому ставили на вид, кому лепили выговор, ну а самых недовольных — увольняли.
Кто знал тогда, что одной рукой наводя «порядок», другой — новый генсек, поэт-любитель, писал «философические» стихи:
Мы бренны в этом мире под луной.
Жизнь только миг. Небытие навеки.
Кружится во Вселенной шар земной,
Живут и исчезают человеки…
«Человеки» же, приняв на себя такие совсем не мелочные удары новой власти и продолжая жить в ожидании своего неминуемого исчезновения, решили быть от греха подальше — разом попритихли, затаились, попрятали сам- и тамиздат и стали наблюдать, что же из всего этого выйдет.
И долго ждать не пришлось. Когда сбили южнокорейский пассажирский лайнер почти с 250 пассажирами и более 20 членами экипажа на борту, пересекший советскую государственную границу, и все до одного в океане погибли — вот здесь уже стало и вовсе невмоготу.
Но в тоже время всем разумным людям было и понятно, что совсем уже впавший в маразм режим, долго не продержится.
Так и случилось.
Одного за другим генсеков под звуки траурного гимна зарывали в Красную площадь, пока этот смертельный хоровод не прекратился с приходом Михаила Сергеевича Горбачёва в апреле 1985 года.
Но эта уже совсем другая история, а я вернусь к Самойлову. И чтобы закончить с его «Временами», приведу ещё одну надпись, которую Д. С. сделал через некоторое время на этой книжке своему близкому другу Петру Горелику:
За эту книжку «Времена»
Издателей послать бы на…
Но как гласят стихи поэта,
Что всё-таки «придёт она»,
И, может быть, когда-то где-то
Напишут наши имена.
Вот и времена изменились — «она пришла…».
Остаётся писать имена.
Что я и делаю.
Когда-то один из самых мудрых людей, живших на этой грешной земле, написал:
Суета сует, сказал Екллезиаст, всё суета! Что пользы человеку от всех его трудов, над чем он трудится под солнцем?
Род проходит, и род приходит, а земля остаётся во веки. Восходит солнце, и заходит солнце, и спешит к месту своему, где оно восходит. Идёт ветер к югу и переходит к северу, кружится, кружится на ходу своём, и возвращается ветер на круги свои. Все реки текут в море, но море не переполняется: к тому месту, откуда реки текут, они возвращаются, чтобы опять течь. Все вещи — в труде: не может человек пересказать всего; не насытится око зрением, не наполнится ухо слушанием. Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем. Бывает, нечто, о чём говорят: «смотри, вот это новое»! — но это было уже в веках, бывших прежде нас. Нет памяти о прежнем; да и о том, что будет, не останется в памяти у тех, которые будут после…
Позволю себе не согласиться с почтенным мудрецом и пророком насчёт памяти — пока люди живы, память о прожитом сохраняется.
Хотя с годами — слабеет.
Поэтому пишите воспоминания.
VI. «Под небом балаган, над балаганом небо…»
В каждой эпохе есть культура «низа» и культура «верха». Культура площадная, народная и культура духа, завета и ковчега. Впервые эту мысль в своих научных работах обосновал выдающийся культуролог, философ и литературовед Михаил Бахтин. В поэзии Давид Самойлов выразил эту мысль следующим образом:
Под небом балаган,
Над балаганом небо…
Бахтин пришёл к такому умозаключению: «Серьёзность нагромождает безвыходные ситуации, смех подымается над ними, освобождает их». И делал вывод: «Всё подлинно великое должно включать в себя смеховой элемент». Герой Самойлова, гениальный средневековый скульптор Вит Ствош в поэме «Последние каникулы» восклицает:
Днесь
Я возглашаю здесь,
Что радость мне желанна
И что искусство — смесь
Небес и балагана!
(В 2015 году я соберу для издательства «Текст» книгу «Над балаганом — небо», в которую вошли его шуточные послания друзьям, инскрипты на сборниках стихов и иронические стихи.)
Д. С. был человеком высокой культуры, но в своём творчестве, большое внимание уделяя высокому, не пренебрегал и низом. Был не только поэтом, который только и делает, что размышляет о высоком, но и человеком озорным, радующимся жизни, которому ничто человеческое не чуждо — ни общение за дружеским столом с друзьями, ни ухаживание за хорошенькими женщинами, ни употребление крепких напитков, крепких слов и не менее крепких выражений — ко времени и к месту.
Он был поэтом в пушкинском смысле слова — стремился к небу, жил посреди балагана.
И, проживая жизнь в довольно непростые времена, однажды написал, что «сделал вновь поэзию игрой… весёлой и серьёзной»:
Да! Должное с почтеньем отдаю
Суровой музе гордости и мщенья
И даже сам порою устаю
От всесогласья и от всепрощенья.
Но всё равно пленительно мила
Игра, забава в этом мире грозном —
И спица-луч, и молния-игла,
И роспись на стекле морозном.
Потому что хорошо понимал, что без этой игры мир был бы беспросветно сер, безнадёжно уныл и безысходно скучен. Поэтому и стремился соединить верх и низ, высокое и грубое, потому что это полюса, меж которыми протекает жизнь человека. В этом, как мне кажется, и кроется трагизм и комизм человеческого существования. Д. С., не пренебрегая высоким, много шутил и писал, если так можно выразиться в культуре низа. Не стеснялся сильных, простите за тавтологию, выразительных выражений русского языка. Которые делают его ярче и краше. Думаю, читатель уже догадался, что речь идёт о так называемой обсценной лексике. Которая опять не даёт покоя нынешним законотворцам.
VII. «Вокруг себя»
Книгу с таким названием собрал и подготовил к печати друг поэта, переводчик, критик и литературовед Юрий Иванович Абызов. Впервые в весьма сокращённом варианте она увидела свет в издательстве VIMO (Вильнюс–Москва) и давно превратилась в библиографическую редкость (и ценность) по причине малого тиража (5000) и года издания (1993-й). В конце 1990-х по просьбе Ю. И. я предпринимал отчаянные попытки издать её в полном виде. Но все они окончились неудачей. (Это целая история, окончившаяся в 1990-е годы ничем. В конце концов, Ю. И. Абызов с превеликими трудностями издал её в Таллин в 2001 году. Для российских читателей она оставалась долгое время практически не известной, пока наконец-то почти через десять лет, то есть в 2010 году, не вышла в издательстве «Прозаик». Историю своих мытарств с изданием этой рукописи рассказывать на этих страницах не имеет смысла. Дела давно минувших дней — борьба с издательствами и прочими обстоятельствами вряд ли сейчас будет кому-нибудь интересна. Главное, что эта удивительная книга всё же вышла в Москве, но опять-таки в неполном виде. А рукопись я передал Саше и думаю, что в конце концов мы издадим её в том виде, в каком она была собрана Юрием Ивановичем. — Примеч. Г. Е.)
В книгу вошли шутки, афоризмы, дружеские эпиграммы и иронические стихи, пародии и мистификации, истории, написанные от имени других, вымышленных поэтом персонажей, — современные фацетии нашего времени. Это были «стружки и опилки» с рабочего стола Мастера, в то же время являющиеся (если так можно выразиться) высокой литературой низа, оправданные с художественной точки зрения и имеющие отношение к искусству.
VIII. Экскурс в историю (недавнюю)
В советскую эпоху обсценную лексику, или попросту мат, употреблять везде и повсюду было запрещено, исходя из ложной стыдливости и фарисейской позиции, занимаемой властями предержащими. Что было очередным бестолковым запретом.
Эпоха изменилась, россияне не утратили привычки пользоваться всем лексическим богатством этого пласта языка, но постепенно с ударившим в голову демократическим хмелем ударились в другую крайность (это одна из отличительных и весьма характерных черт нашего менталитета) — с улиц и кухонь «наше всё» перекочевало в студии некоторых радиостанций и ТВ, кино и театр, в газеты, журналы и книги, некоторые герои которых (извините за такой словесный экзерсис) употребляют эту бес(обс)ценную лексику к месту и не к месту — во многом без всякой художественной на то необходимости.
Однако вмешался Роскомнадзор, погрозил пальчиком, и всё прекратилось в одночасье.
Моя точка зрения на этот предмет такова.
Нельзя ругаться при детях. По возможности избегать мата при женщинах. Хотя…
Стараться сдерживать свои эмоции и не выплёскивать их в общественных местах. Про Интернет умолчу, он заслуживает отдельного разговора. Но всё это касается элементарных правил поведения культурного человека в обществе. Искусство, в частности литература, — нечто другое. Я не вижу ничего страшного и тем более ужасного, когда мат в искусстве художественно оправдан. Будь на это наложен запрет, мы не имели бы удовольствия читать Юза Алешковского, некоторые произведения Василия Аксёнова и других не менее уважаемых авторов.
Вернусь к Д. С. — он, как я уже говорил выше, много шутил и писал, если так можно выразиться, в культуре низа. Скажите, как поступать с его стихами, шутками, историями и прочим, которые имеют — подчёркиваю — литературный характер и относятся не к высокому, а к низу — в наше время?
Заменять точками то, что известно любому интеллигентному (а уж про неинтеллигентного — умолчу) читателю с малых лет? Поэт Самойлов не обзывал всех публично сволочами, подонками, негодяями и т. д., не любил ругаться, но бывало. А с кем, спрошу я вас, уважаемый читатель, не бывает? Главное — не корчить из себя святош.
IX. Счастье — впереди…
В Пярну, куда в середине глухих 1970-х переехал Самойлов, было скучно и однообразно, несмотря на море, зелень и воздух. Друзей и собеседников не было. Развлекался тем, что вместе с приезжавшим к нему с завидной регулярностью Абызовым придумал страну Курзюпию, в которой жили курзюпы. Страна и народ очень напоминали Эстонию и эстонцев. У курзюпов был свой язык, свои поэты, философы. Д. С. написал целый трактат — «Курзюпия — её история, достопримечательности и поэзия».
Помню, как в один из моих приездов в Пярну Самойлов с выражением читал стихи старого неизвестного курзюпского поэта, творившего в достаточно тёмную эпоху. Что, впрочем, не мешало оставаться ему оптимистом. Это, говорил Д. С., свидетельствует о силе духа курзюпов, их нравственной стойкости и непоколебимости пред всеми ужасами жизни. Из всего, что писал поэт, нашлось всего два стихотворения (процитирую целиком одно). Возможно, остальное исчезло, как и он сам, в пучине вечности.
…Эпоха — мать! Ее эти-
ческое назначенье смутно.
И сколько задом ни верти,
а всё равно тебе воткнут… Но
однако счастье впереди!..
Как говорила Ахматова — поэт всегда прав.
От себя добавлю — даже если он курзюп. А то все испугались — и это запретили, и это, и даже это. Бояться не надо. Поэтому разделим оптимизм неизвестного поэта. А то, что запретили, нам что — это впервые?
Счастье — впереди…
X. Из переписки с Самойловым
…Прочитал мемуары Александра Борисовича (имеется в виду А. Б. Свирин (Шапиро) — друг Самойлова, доктор и литератор. Д. С. просил меня передать Л. К. Чуковской воспоминания Александра Борисовича, написанные им перед смертью. — Примеч. Г. Е.). По-моему, это очень интересно и талантливо. Но мне показалось, что выпадает как-то из структуры текста эпизод с пришельцами, который выглядит, на мой взгляд, необязательным и лишним.
Прочитав, поехал к Лидии Корнеевне и сказал ей так, как вы просили. Промучив меня минут пятнадцать разговором о том, что она плохо видит и читает с большим трудом, что она сейчас занята Ахматовой и т. д. и т. п., она всё же рукопись взяла, после того, как я ещё раз заметил, что вы это чтение нисколько ей не навязываете, и я могу рукопись увезти с собой…
Прощаясь, она сказала, ну вот теперь вы запомните меня как человека необычайно вредного, на что я отвечал, что знаю её не только в общении, но и по книгам. Сразу же последовала реплика: «Ну и книги бывают обманчивые». — «Смотря какие», — вежливо нашёлся я…
Юлий Маркович (Даниэль. — Примеч. Г. Е.) попал в больницу — невралгия. Ирина просила передать вам, что вы её должник, видимо, по журналу (жена Юлия Марковича, искусствовед Ирина Павловна Уварова работала в те годы в журнале «Декоративное искусство». — Примеч. Г. Е.).
Недавно довелось быть в районе Таганки. Сводная афиша висит, но что Эфрос — главный, не указано. 24 апреля театру исполнилось 20 лет, а создателя театра нет… (В 1984 году Анатолий Эфрос был назначен главным режиссёром Театра на Таганке вместо Юрия Любимова, которого во время пребывания в Лондоне власти лишили советского гражданства. — Примеч. Г. Е.)
XI. День рождения пиита и поэта
Тридцатого мая 1982 года я летел к Д. С. на день рождения. Соседом в самолёте оказался какой-то чрезвычайно глупый физик. Всю дорогу он читал мне свои графоманские вирши.
Самолёт посадили на военном аэродроме, потому что гражданский был на ремонте. Вместо того чтобы пассажиров сразу отвезти в город на специальном автобусе, нас отправили в ремонтирующийся гражданский аэропорт. Сознательно это было сделано или по глупости, не знаю, но по причине того, что он был закрыт, такси не было, общественного транспорта тоже. Шофёр автобуса, на котором мы приехали, попросил с каждого по 5 рублей за то, чтобы добросить до центра Таллина (Таллинн тогда ещё был Таллин) при стоимости билета 5 копеек. Кто-то покрутил пальцем у виска, кто-то — с презрением к частной инициативе — с тем же презрением смотрел на средних лет эстонца, молчаливо, при общем согласии всех прилетевших, осуждая его. Эстонец отвечал «русским оккупантам» тем же презрительным взглядом. К этому взгляду примешивалась откровенная ненависть. Я нисколько не преувеличиваю — я знал этот холодный и высокомерный взгляд, потому что не раз уже бывал в Эстонии и встречался с ним на площадях, улицах и в магазинах Пярну. Где местные обыватели, прожив больше сорока лет под тяжёлой рукой советской власти, на вопрос «как пройти» или «сколько это стоит» на плохом русском отвечали, что не понимают, и при этом смотрели на тебя пустыми холодными глазами.
Делать было нечего, все смирились с железной необходимостью, прекрасно понимая, что без водителя автобуса никому отсюда не выбраться, нехотя полезли в карманы, с плохо скрываемой неприязнью собрали мятые рубли и мелочь и, кляня почём свет непонятные местные порядки, сунули их в руки шофёру, и за двадцать минут были доставлены к автовокзалу, располагавшемуся в самом центре эстонской столицы. Здесь уже никаких проблем не было, я пересел в комфортабельный междугородный автобус «Таллин — Пярну» и через несколько часов входил в дом на улице Тооминга, в котором Галина Ивановна с детьми ожидала возвращения мужа.
Д. С. вместе с Сашей приехал 31-го из Вильнюса, куда его пригласили на «Весну поэзии» и наградили лауреатством этой самой поэтической весны. Сашу отец взял с собой, чтобы непосредственно познакомить с литовцами, которых он к тому времени переводил. Вечером он рассказывал про свои выступления в Вильнюсском университете и почему-то на заводе электроники и райцентре, куда повезли и откуда был родом классик литовской поэзии Майронис, одновременно служивший епископом, и о том, как их хорошо принимали, кормили и поили в соседней республике. В Литве стояли жаркие дни, было много встреч, оба очень устали.
День рождения заранее было решено устроить в бане только со своими. Кроме нас с Сашей, причисленных к этому лику, были приглашены Юрий Иванович Абызов, местные знакомцы Виктор Перелыгин с супругой, местный прозаик и моряк Иван Гаврилович Иванов и эстонка Керсти со своим Виктором, жившие по соседству и помогавшие Самойловым управляться с садом. По случаю дня рождения отца (и вследствие чего) Пашка и Петька (младшие сыновья Давида Самойлова и Галины Ивановны Медведевой. — Примеч. Г. Е.) выпали из зоны пристального внимания — они резвились как могли и в прямом смысле играли с огнём — раздобыв где-то спички, поджигали всё, что встречалось им на пути.
Путь юных пироманов вёл из сада в дом. Пока взрослые занимались своими делами, милые детки разожгли небольшой костерок на кухне. Это оказалось их последней забавой. Когда из дверей в комнаты потянуло дымом, в кухню ворвалась Г. И. и, не разбирая, где детки, где не успевший распространиться по дому огонь, как заправский брандмейстер, залила всё водой. К вечеру все в доме успокоились, а утром 1 июня на небольшом специально заказанном Галиной Ивановной скромных размеров автобусе мы отправились в баню, располагавшуюся в лесу в пятнадцати километрах от города.
Знаете ли вы, что такое финская баня в Пярну?
Я мог бы воспеть гимн этому чрезвычайно интересному заведению, но у меня не хватает подходящих слов. И поэтому только скажу, что это было самое оригинальное празднование дня рождения на моём веку.
Ах, какое это было застолье!
Свежевыловленная рыба из Балтийского моря, икра трёх видов, копчёные куры, чем славился Пярну, грибочки солёные и маринованные, благородные со слезой эстонские сыры, горячая молодая картошка и… и… я мог бы продолжать до бесконечности, если бы не должен был перейти к всевозможной выпивке — от холодной водки и выдержанных армянских коньяков до братских болгарских «Рислингов», венгерских «Токаев» и невероятных, в ту пору даже на столе у Д. С., грузинских «Хванчары», «Ахашени» и «Твиши», но которые всё же достала хозяйка дома, пройдя сквозь все советские тернии к заветному питью.
Всё это напоминало мне один из рубенсовских натюрмортов или описание пиршественного стола у Цыгановых (имеется в виду поэма Д. С. «Цыгановы». — Примеч. Г. Е.).
…Стол тесовый,
Покрытый белой скатертью, готов
Был распластаться перед Цыгановой.
В мгновенье ока юный огурец
Из миски глянул, словно лягушонок.
И помидор, покинувший бочонок,
Немедля выпить требовал, подлец.
И яблоко мочёное лоснилось
И тоже стать закускою просилось.
Тугим пером вострился лук зелёный.
А рядом царь закуски — груздь солёный
С тарелки беззаветно вопиял
И требовал, чтоб не было отсрочки.
Графин был старомодного литья
И был наполнен желтизной питья,
Настоянного на нежнейшей почке
Смородинной, а также на листочке
И на душистой травке. Он сиял.
При сём ждала прохладная капуста,
И в ней располагался безыскусно
Морковки сладкой розовый торец.
На круглом блюде весело лежали
Ржаного хлеба тёплые пласты.
И полотенец свежие холсты
Узором взор и сердце ублажали…
Когда все хорошо выпили и закусили, гости, обмякшие и обёрнутые в широкие банные простыни, попросили не распаренного и совершенно сухого именинника (в парилку ему было нельзя из-за здоровья) почитать что-нибудь шуточное. И Д. С., отвлекаясь на просьбу присутствующих, обвёл всех уже не совсем ясным, трезвым и холодным взглядом, приступил к чтению:
Курзюпки стан
Рождает стон,
Но если заглянуть под юбки,
Там есть такое у курзюпки,
Что может вызвать аморальные поступки,
Как утверждает граф Эльстон.
Там есть такое, что и Пал-
Дис Индрис замертво б упал,
Когда б не гордый дух курзюпов
Не поддержал его в стоячем состоянии.
А честь мужчины есть стояние,
Как утверждает князь Юсупов.
Все знали, что находится под юбками, но конец стихотворения был довольно неожиданным и поэтому гости, захлопав, потянулись к рюмкам и потребовали: «Ещё! Ещё!»
«Хорошо, — согласился Д. С. и объявил: — “Баллада о пасторе”. Из творческого наследия Индриса Палдиса»:
Жил добрый пастор Йобис
В кругу своих друзей.
К тиранству приспособясь,
Он уважал князей.
А князь, ценя науку,
Сказал ему: «Пиит!
Гляди на эту штуку –
Зачем она стоит?»
Тот, не смутясь нисколько,
Ответил: «Князь! Ты храбр.
Она ж стоит, поскольку
Она есть канделябр».
Князь молвил: «Ну-ка, ну-ка!
Разумен ты, пиит.
Ну, а вот эта штука —
Зачем она стоит?»
И это был правильный вопрос, и гости опять выпили и закусили, чем бог послал, — а в этой роли в этот день (впрочем, как и во все остальные пярнусского житья) выступала гостеприимная Галина Ивановна, — и когда именинник дошёл до слов:
«Она стоит, покуда
Ты не велишь ей лечь.
А ну, ложись, паскуда,
А князю не перечь!..»
«Я лечь сама бы рада, —
Ответила Марго, —
Когда бы то, что надо
Стояло у него». —
вновь немедля потянулись к разнообразным бутылкам, налили себе янтарного и иных цветов питья, и подняли тост за остроумный ответ Марго князю. И ещё раз, выпив и закусив, и, может быть, даже в поисках Марго, чтобы выразить ей своё одобрение таким разумным поведением, ещё раз пошли в парную, после чего окунулись в бассейне с холодной водой, а затем, вернувшись к пиршественному столу, в последний раз выпили за здоровье именинника и отяжелевшие от еды и питья, и разомлевшие после бани погрузились на тот же самый заказанный автобус, который стоял у бани и поджидал неторопливых гостей. А те, всё никак не могли успокоиться и темпераментно выражали свою искреннюю благодарность хозяевам, пока терпеливый и немногословный шофёр-эстонец из всей силы не нажал на клаксон. Только тогда выведенные из этого состояния гости немного пришли в себя и погрузились в машину, дабы благополучно отбыть по домам.
XII. Роман с Мавзолеем
На следующий день утром мы втроём — благодушный Д. С., расслабленные после обильных возлияний Саша и я — приходили в себя в цветущем, пахнувшем яблоками, саду.
Солнце стояло в зените, на ветках деревьев о чём-то своём щебетали птахи, невдалеке мерно раскатывало море.
Галина Ивановна возилась на кухне, дети носились по улице.
Д. С. вдруг задумался и, щурясь на солнце, сказал: «Я бы мог жениться на дочери маршала Конева».
Саша ввернул: «Бери выше — генералиссимуса».
Самойлов поглядел куда-то поверх деревьев и произнёс: «Нет. Дочку генералиссимуса я трахнул из-за уважения к режиму».
И рассказал, как обстояло дело.
А обстояло оно следующим образом.
Друг Д. С., Борис Грибанов (о котором уже шла речь на этих страницах), в середине 1950-х приятельствовал с Элей Микоян, женой старшего сына легендарного наркома, министра и прочее — прочее Анастаса Микояна Степана, — женщиной в высшей степени приятной, очень милой и доброжелательной. Она работала в том же издательстве, что и Грибанов.
В то время молодой Самойлов часто забегал к своему товарищу и, конечно же, не мог не очаровать молодую редакторшу.
Однажды в этой легендарной семье был какой-то праздник, на который Эля пригласила Б. Г. с женой. Под самый вечер в издательство забрел Д. С. и Грибанов предложил другу поехать вместе к Микоянам, которые жили в большой пятикомнатной квартире в Доме правительства (этот дом на набережной станет широко известным позже из повести Юрия Трифонова). Друг охотно согласился, ему было интересно посмотреть, как живёт элита страны.
Д. С. живописал, как он впервые живьём увидел одного из кремлёвских небожителей, словно сошедшего с портрета, который вместе с портретами других партийных и государственных деятелей, входивших в высший ареопаг, вывешивали во время праздников на улицах Москвы. Правда, живой Микоян выглядел несколько старше, чем на портрете. Он пребывал в прекрасном настроении, шутил и улыбался в свои знаменитые жёсткие усы, которые носил ещё со времен Сталина. Анастас Иванович восседал во главе огромного стола, заставленного бутылками и всевозможными закусками. За его спиной было героическое революционное прошлое России. В текущие времена он держал в руках славное торговое настоящее Советского Союза.
Так получилось, что поэта посадили рядом с невысокой рыжеватой и весьма обаятельной молодой женщиной с выразительным и чувственным лицом, и лицо её показалось Д. С. очень и очень знакомым. Но началось застолье, и он перестал думать, кого это лицо ему напоминает.
Гуляли до самого вечера, затем гости начались расходиться, и Самойлов, который был большим ловеласом, вызвался проводить очаровательную незнакомку.
Они вышли из дома, и молодой поэт, дабы произвести ещё большее впечатление на даму, широким жестом предложил остановить такси, но та сказала, что живёт здесь рядом, совсем неподалёку, и предложила, если её поклонник не спешит, немного пройтись прогуляться. Но и здесь поэту не пришло в голову, кто есть его спутница. Правда, рассказывал Д. С., что-то смутное в голове всё же брезжило, но, услышав насчёт «прогуляться», он, отбросив все сомнения, стремительно кивнул головой и с превеликой радостью принял приглашение. Молодые люди выбрались на пустынную в тот поздний час набережную, несколько раз обогнули знаменитый дом, вошли в арку и остановились у ближайшего подъезда.
Дальше всё развивалось как в обычном советском кино. Спутница предложила подняться к ней и выпить чаю. Это было предложение, от которого невозможно было отказаться, хотя чаю с молодых лет Самойлов всегда предпочитал что-нибудь покрепче. О чём вежливо намекнул незнакомке.
«Найдётся и покрепче», — отвечала она.
В квартире, рассказывал Д. С., и произошло то, что должно было произойти между молодыми людьми. И только на следующее утро, увидев на стене портрет покойного генералиссимуса, он понял, кто была эта очаровательная незнакомка, с которой он провёл несколько приятных незабываемых часов.
И он с чувством глубокого удовлетворения покинул квартиру.
Роман c дочерью вождя Д. С. называл романом с Мавзолеем.
Отношения не прерывались в течение нескольких лет — Светлана хотела довести дело до брачного конца, извините, венца.
Но стать зятем даже почившего в бозе вождя всего чего только было можно и чего нельзя?
Для молодого поэта это было слишком.
Д. С. закурил сигарету, не торопясь ставить точку на своём рассказе.
На следующее утро он позвонил своему приятелю, и сразу же без перехода, сказал: «Боря, мы его трахнули!»
Но тот, естественно, не желая делить ответственность, спросил, а причём здесь, собственно, он.
Однако Самойлов, не давая развить мысль другу, предложил ему не спорить: «Я как благородный человек сделал это от имени нас обоих!»
Отношения между Д. С. и дочерью вождя на этом не прервались, но это уже сюжет другой истории.
XIII. Предпочтительнее блондинки
Мы пробыли с Сашей в гостях ещё несколько дней, а затем засобирались восвояси.
В автобусе, по дороге в Таллин, Саша прикорнул, а мне почему-то вспомнился основной корень учения автора «Апофеоза медиативного мытлемизма».
Куурво Муудика, придуманного Д. С. философа — мытлемиста (от эстонского глагола «мытлемаа» — что в переводе на русский означает шевелить мозгами):
На коренные вопросы мытлемизма: зачем жить? как жить? на что жить? с кем жить? –
мытлемизм отвечает кратко.
Затем.
Как-нибудь.
На что-нибудь.
С кем-нибудь.
Но предпочтительнее полные блондинки.
XIV. Из переписки с Самойловым
…Прошло уже больше недели, как мы с Сашей вернулись из Пярну. Постепенно втягиваемся в размеренный — я бы даже сказал вялый — московский быт. Тем самым ещё больше ощущаешь остроту пярнусского жития, которое имеет свой неповторимый вкус.
Конечно, всё относительно: из Пярну тянет в Москву, из Москвы — в Пярну.
Когда летели в самолёте, у меня сложились такие строки:
Когда-нибудь читатель славный
Свои стопы направит в Пярну
В литературе зная толк,
Решит отдать поэту долг.
Дойдёт до Таллиннских ворот,
Затем направо повернёт,
Взойдёт на Ганнибалов вал,
Который город защищал,
Окинет взглядом всё окрест,
Придёт в восторг от этих мест.
И не спеша, спустясь с горы,
Расспросит он у детворы,
Где здесь живёт один пиит*,
Которым Пярну знаменит?
(Кто б знал о городке Пернове,
Замешанном на русской крови,
Когда б не Ганнибалов бред**
Поэтом русским был воспет?
Кто б знал о Пярну-городишке,
Когда б не Дезика*** детишки****
Перевернули всё верх дном,
Чуть не спалив при этом дом?)
Укажет детвора дорогу —
Поэт на Тооминга живёт.
«Добрался всё же, слава богу!» —
Читатель, наконец, вздохнёт.
Примечания:
* Пиит — торж. книж. В народе считается, что от слова «пить». В кругах интеллигенции — поэт, пьющий.
** Бред — здесь ревность, сумасшествие на этой почве. См. Давид Самойлов «Сон о Ганнибале» («Весть». М.: «Советский писатель», 1978).
*** Дезик — ласковое прозвище поэта Д. Самойлова в кругу семьи и близких друзей.
**** Детишки — дети поэта Д. С. Самойлова и Г. И. Медведевой — Пашка и Петька, юные поджигатели лесов и полей.
Почту за честь, если мое скромное, но великое произведение займет достойное место в курзюпологии, раздвинет жанровые границы и т. д. и т. п.
Теперь о делах…
11/6-82
Но деловую часть письма я опускаю, потому что, думаю, она вряд ли заслуживает внимания читателя.
Закончу одним из стихотворений Самойлова, входящем в цикл «Пярнусские элегии» и посвящённом жене Г. И. Медведевой:
Когда-нибудь и мы расскажем,
Как мы живём иным пейзажем,
Где море озаряет нас,
Где пишет на песке как гений,
Волна следы своих волнений
И вдруг стирает, осердясь.
XV. На пороге 85-го
Прошло два года. В ноябре 1984-го я писал Д. С.: «В Москве пережевывают две новости: возвращение небезызвестной вам Светланы с дочерью Ольгой (Светлана Аллилуева вернулась в СССР в ноябре 1984 г. — Примеч. Г. Е.) и разжалование Щёлокова (подарочек ко Дню милиции!).
В первом случае ищут и домысливают причины, побудившие Аллилуеву решиться на такой шаг.
Во втором — задаются вопросом будут ли судить бывшего министра, столь долго стоявшего на страже наших законов…»
Но Щёлоков решил не дожидаться суда, который мог состояться после лишения его всех государственных наград (боевые решили не отбирать, как и не стали лишать начальника всей советской милиции звания Героя Социалистического Труда), расчехлил охотничье ружьё и собственной рукой поставил точку в конце своей жизни.
Так заканчивался 1984 год…
P. S. «Над балаганом — небо…»
Герой поэмы Самойлова «Последние каникулы» средневековый скульптор Вит Ствош, восклицая: «Под небом — балаган», добавлял: «Над балаганом — небо…»
И это — хоть немного — утешает.