15 мая 2022 года
Вообще-то на даче я не бреюсь, только в исключительных случаях. А так — жаль времени, здесь столько неотложных земных и даже земляных хлопот, да и не перед кем: мама твоя знает меня как облупленного ещё с тех пор, когда и брить-то мне было нечего — цыплячий пух. Тогда нечего, теперь, как правило, незачем — пусть и шкура отдохнёт.
Но пятнадцатого я в любом случае должен был побриться. Попадало на день рождения моего замечательного свата, Владимира Николаевича, с которым я неизменно дружен, но который лет десять уже практически прикован к постели. И с которым я, к сожалению, года три уже не виделся: больницы, его и моя, пандемия, боязнь заразить — я ведь ещё рыпаюсь, «фунциклирую», кручусь в людском московском водовороте, а он проживает постоянно в Подмосковье, в своём доме, — и я заранее планировал в этот день проехать в Москву, домой, через него. Повидаться: совестно, что так давно не навещал его.
Опять же — планировал заехать и к тебе. Вот и брился, стоя перед небольшим зеркальцем.
Человек полагает, а Господь — располагает…
— Даша — в коме…
Нет, я не порезался. Бритва у меня безопасная, «Жиллет».
Я задохнулся.
Попытаюсь восстановить всё в последовательности.
Михаилу велел сесть вместе с тобой в скорую и тоже ехать в больницу. Оттуда сразу же позвонить мне.
Позвонил Диме, он как раз находился у отца, Владимира Николаевича, на полпути к нам, и попросил как можно быстрее приехать за нами в Борисовку.
Дима, не мешкая, вылетел.
Минут через пятнадцать позвонил Михаил — из Первой градской. Дал мне телефон реанимации, в которую уже доставили тебя. Пока Дима долетел за нами, я смог всё же дозвониться до дежурного реаниматолога: видимо, эфир действительно в определённых ситуациях может быть живым и даже — сочувствующим.
— Вы кто?
— Отец.
Секундная пауза, и молодой мужской голос сразу стареет:
— Ваша девочка скорее всего погибнет…
Вот тут уже хорошо, что в руке у меня не было бритвы, даже безопасной, даже «Жиллет».
Я не стал его расспрашивать: раз реаниматолог дежурный, стало быть, у него абсолютный дедлайн — не отвлекай, отец!
В висках стучало страшное слово, пока только слово, не облекаясь во плоть, в конкретную форму, в ужас, которые мне только предстояло увидеть и постичь. Окунуться в который с головой.
Слово, какое я не мог повторить склонившейся над моей головой жене.
…Академик Франк, мой тёзка и старинный друг…
Академик Румянцев, к которому я когда-то вместе с Раисой Горбачёвой привозил импортное оборудование для его детского гематологического центра, — оба мировые светила в своих сферах.
Марьяна Лысенко — легендарная главврач полтора года назад выходившей меня легендарной Пятьдесят второй больницы…
Хороший, надёжный, не раз выручавший меня в жизненных неурядицах вице-мэр Москвы…
Мне надо было сохранить здравость ума в эти безумные минуты… Мы уже в машине, мы летим в Москву. Я лихорадочно выискиваю телефоны этих и других, имеющих отношение к медицине, моих друзей и знакомых, да просто потенциальных спасителей. Подключаю свою палочку-выручалочку на все случаи жизни, Наташу, помощницу по работе… Названиваю, пытаюсь сохранить каменное лицо, не паниковать, не истерить, вяло отбрёхиваюсь от жены, которая с заднего сиденья волчицей вцепилась мне ногтями в плечи, трясёт и уже не кричит, а сорвано сипит:
— Что? Что там?!
— Заболела… Тяжело больна… Спасают…
Сидевший рядом со мною зять, до которого долетают не только мои мольбы, но и звуки, ответы, слова из трубки, конечно, уже догадался, но держит таким же, каменным, и своё лицо: волчица-мать на заднем сиденье не оставляет и его, мечется безумно между нами двумя.
Поразительно, но мне, с помощью Наташи, ещё в машине, ещё в пути удалось разыскать практически всех — живой, живой покамест эфир! — и даже достичь, в воскресенье, в выходной, благодаря академику Румянцеву, находившегося далеко за городом главврача Первой градской…
У сослуживицы одной из твоих сестёр, Кати, оказался знакомцем врач-флеболог прямо из той же Первой градской. Он сумел проникнуть непосредственно в реанимацию, даже не в реанимацию, а в так называемое — впервые слышу, что и такие имеются, — отделение кризисных ситуаций, в которое спешно водворили тебя…
Звонит, сам, оттуда, из кризисного. Приглушая голос — уже как будто бы и из ниже, глубже самого-самого кризисного:
— Мужайтесь… Готовьтесь к худшему…
Крик за спиной: твоя мама в последние годы немного глуховата, но тут услыхала, расслышала, поймала, даже не барабанными перепонками, а всей своей кожей. И без того тонкая, породистая, тут она, кожа, стала на ней вся — мембраной. Вся — мучительно натянутый барабан, улавливающий не только мои и чужие, из трубки, слова, но, кажется, и твоё дыхание, твои межгалактические, дочерние мученические беззвучные взывания тоже.
…Подъезжаем к дому: я понимаю, что некоторые звонки мне лучше сделать не из машины, не при жене. Да и переодеться бы надо. И, несмотря на её отчаянное сопротивление, оставить её, маму твою, здесь, на Арбате, на попечении уже вызванных старших твоих сестёр. А самим — в больницу, в Первую градскую: сказали, что с часу до двух там к посетителям, родственникам больных выходят врачи.
Мы в больнице, в пятом корпусе, здесь нас встречает Михаил. Сведений у него сейчас меньше, чем у нас. Ждём. Холодный просторный бетонный вестибюль. Он пока почти пуст, но постепенно подходят и подходят люди. Сдержанные, сосредоточенные, неразговорчивые. Общаются коротко и почему-то шёпотом. Мы с Димой и Михаилом тоже сбавляем тон. Общение пока с вахтёрами — те в чёрном, в белом пока никто ни к кому не выходит, не спускается. От бетонного пола тянет холодом. И вообще, ощущение такое, будто ты со света сразу оказался чуть ли не под землёй. Впрочем, в бесконечных запутанных, венозных подземных ходах, грибницах Первой градской я когда-то уже бывал: в конце семидесятых привозил сюда на скорой твою заболевшую бабушку, бабу Катю. Привозил ночью, её потом катили две дюжие медсестры по здешним тусклым, с редкими люминесцентными настенными фонарями, подземным коридорам, по их лабиринту, а мне, велев не путаться под ногами, разрешили всё же проводить тёщу до палаты: её ещё предстояло поднять на лифте наверх, на божий — правда, тоже электрический — свет.
…Наконец, входит один врач, другой. Но всё — не к нам. Беседуют с другими, и тоже вполголоса. У меня ноет в груди, я по-прежнему терзаю телефон.
Вновь дозвонился до своего тёзки, до Франка. Он пытается успокоить:
— Нет, перевозить никуда не пытайся. В Первой градской очень хорошая реанимация, классные специалисты…
Так хочется верить ему. Ведь однажды тебя здесь уже поднимали — Первая градская к твоему дому ближе всех больниц. У тебя тогда тоже случилось обострение, и я доставил тебя сюда, потом к нам присоединились и твоя старшуха, Настя, и даже мама. Тогда тебя подняли.
Господи, подними и на сей раз!
Слоняюсь без конца по бетонному полу и шепчу, шепчу, кусая губы — молитвы мои самопальные, но ведь рыданье отчаянное, бессвязное — тоже молитва! Мольба.
Вспоминаю, что здесь, в Первой градской, работал до недавнего времени зять Михаила Сергеевича Горбачёва, которого я знал когда-то совсем молодым человеком, а ныне он тоже известный хирург. Зять, правда, бывший, но хирург — настоящий, с именем собственным, даже не горбачёвским. Ничего, что работал когда-то: пресс-секретарь Горбачёв-фонда Володя Поляков находит и его. «Подключает…»
Помощник вице-мэра шлёт по Ватсапу сообщения от главврача: «Спасаем…» У меня чуть отлегает от сердца. И молюсь уже даже не Господу Богу, а ещё выше — этому самому неведомому мне главврачу.
А ведь ещё раньше, года три назад, когда тебе удаляли нарыв на ноге, то именно здесь, в гнойном отделении Первой градской, ты и получила тот страшный гепатит «С», с которым мы так долго, тяжко сражались. Но об этом почему-то сейчас вспоминать не хотелось. К тому же мы его, тот смертельный гепатит, как нас уверяли врачи, вроде бы победили.
…Только к нам никто не выходит. Не спускается. А ведь пошёл уже третий час, «окошко» для собеседований давно пройдено, позади, вахтёр устал отбиваться от нас.
Надежда сменяется отчаянием.
Дима подаёт мне кофе — оказывается, здесь, в предбаннике ада, есть, по моде, и такой автомат.
Наконец — и к нам. Не вахтёр подзывает, а доктор сам направляется к нам. Искать нас легко — мы в зале остались одни.
Мне бы надо догадаться сразу. А я сперва даже обрадовался: наконец-то и к нам, и такой молодой, витальный. Меня даже не насторожило, что он, молодой и витальный, осмотрев, сгрёб нас и повёл, отодвинув вахтёра, внутрь, за «вертушку», в какую-то каморку. Усадил напротив себя, уставился на меня, и я расслышал вдруг ту же, утреннюю, пугающую интонацию:
— Вы — отец?
— Да.
Дальше, мне показалось, он говорил только для меня.
Начал слишком подробно, издалека — вот это уже меня насторожило. С запозданием. Мол, мою дочь привезли уже в коме — я это знал и без него. Сообщил, что реанимировать начали ещё в приёмном покое. Потом, без промедления, подняли на третий этаж, к нему. Состояние больной было уже критическим….
Он отчётливо, как будто я принимал у него экзамен на ординатора, оперировал труднопроизносимыми терминами, считывал по памяти показания приборов — мне и Франк говорил, что реанимация здесь укомплектована, — представлял результаты экспресс-анализов, каждый из которых выглядел преступлением, за которым мог следовать только один, безусловный приговор: высшая мера.
А я, не помня себя, впился взглядом в его лицо, в глаза. Ждал чуда не от слов, в которых мало что понимал, да и в целом мало что слышал, чуда, даже не от его ровной, уверенной интонации — я ждал неуловимого обнадёживающего знака от самой его физиологии: такой здоровый, витальный, прочный и молодой, твой ровесник сидел передо мною. Он уже по природе своей не мог, не должен был сартикулировать вердикт, к которому вела его старательная, но внешняя, дежурная преамбула.
— Мы перелили ей в общей сложности два литра крови…
— Мы трижды запускали сердце…
— Оно запустилось и в четвёртый раз…
— Но!..
— Она умерла.
Он произнёс это, не отводя глаз: похоже, парень действительно сделал всё, что смог.
Он был в их фирменной белой хлопчатобумажной униформе с короткими рукавами. Позже мои ребята скажут, что у доктора все его крепкие руки, от самого предплечья, были в тату — им это не понравилось. Но я никаких узоров на нём не видел. Я впивался в его глаза, светлые, среднерусские: именно в них чаял увидать, уловить спасительный, как в сказках — «И вдруг…», — проблеск, зелёный луч.
Но по ним, по его глазам, просто пробежала мимолётная тень — видимо, парню, несмотря на укомплектованность, уже не раз приходилось выговаривать посетителям слова, так не вязавшиеся с его жизнелюбивым естеством.
Грустно поглядел на меня и перевёл взгляд на моих спутников: вдруг уже пора подхватывать меня под руки? — видать, и такие случаи в его дежурной практике уже бывали.
Хватать меня нужды не было: пальцы у меня и у самого закостенели на моём колене мёртвой хваткою.
И всё-таки — обухом по голове…
По голове, в которой билась, скрежетала одна-единственная мысль: какого чёрта я терял время, два битых часа сидел в этой долбанной предварилке, в холле? Зачем, предатель, всё передоверил телефону?!
Надо было рваться, сметая вахтёров, нянечек, регламенты и приличия, наверх, к тебе, брать твои руки, целовать, дышать на них, дышать за тебя, переливать в тебя мою собственную, а не чужую, кровь! Даже этого, в униформе дзюдоистов, спортсмена, наверняка регбиста, снести, отстранить от тебя… Отодвинуть… Как саму смерть, что бесплотно реяла за его выбеленной мускулистой спиной.
Вероятность чуда была бы тогда куда выше!
А я — передоверил тебя: не только телефону.
В крайнем случае… Мне было четырнадцать лет, когда у меня умирала моя мама. Но она умирала на моих руках. Я руки её держал в своих ладонях — находившаяся в нашей хате, в той же комнате, что и мы с мамой, уже беспомощная, печально-отстранённая наша местная сельская молоденькая-молоденькая фельдшерица, калмычка с поразительно зеркальными глазами, в которых только слёзы и проявлялись, уже не вмешивалась в наши с мамой сокровенные дела, — так вот, я тогда дышал на неё и за неё, за свою маму.
Насколько же легче ей было отходить, чем тебе, родненькая, на чужом, пусть и укомплектованном, попечении! Как же мог, как посмел я, действительно предатель, допустить, позволить, находясь всего в нескольких метрах, в двух этажах, от тебя, чтобы ты — умерла, да ещё и умерла на чужих, если их даже и подкладывали, руках?
Ещё и кофе, подлец, пил…
Вот почему он и не стал разговаривать с нами в вестибюле, а привёл в эту безликую скорбную каморку, как в преддверие, прихожую морга…
Помолчали, хотя голова у меня гудела, разрывалась разными голосами.
Я понял, что мне надо подняться первым. И поднялся — на своих, на собственных негнущихся ногах. За мною послушно встали и Дмитрий с Михаилом, и врач.
Что надо произнести, что следует сказать в таких случаях в ответ: спасибо?
Я молча кивнул ему, развернулся, и мы побрели вон.
Дима обнял меня за плечи.
Я выключил мобильный телефон. Мне предстоял путь домой, теперь уже мой крестный путь. Путь домой, где меня ждала, страдая и мучаясь безвестностью, твоя мама. И твои сёстры.
— За что? Мои-то грехи ладно, грешен, кто без греха, только Один. Маминых, твой, как и свой, не знаю, но тебя-то — за что-о-о?! — гремело в висках. И глаза заливало не солёным и горьким, а сразу — красным.
Продолжение следует