Мать Вера стояла на молитве, когда к ней подошла сестра Васса.
— Мать Вера, — дотронулась до её локтя Васса, — там к тебе… из России… женщина какая-то. Очень представительная. Одета так богато. Шуба у ней… из белых мехов… ну, сама увидишь… Ступай. Прими.
Вера прижала ладони к щекам. Так постояла немного, перевела после молитвы дух и, едва заметно хромая, пошла к дому, где жили монахини. День стоял солнечный, но холодный. Дул резкий северный ветер. Перед дверью в дом стояла высокая разряженная дама. Атласное платье мело монастырскую мостовую. На плечах дамы сиял в лучах солнца палантин из серебристых норок. Мех несчастных зверьков невыносимо искрился, резал глаза. Или это так сильно сверкало колье в меховом распахе на груди у женщины? В теле, пышная, грудь высоко подымается, дышит часто и тяжело. Мать Вера заглянула в её глаза и чуть не отшатнулась. В глазах роскошной дамы застыл чёрный ужас.
— Здравствуйте, — спокойно поклонилась Вера, — Господь с вами! Издалека к нам! Чаем вас напоили? Накормили?
— Да ну его, чай! — голос у дамы оказался внезапно звучным, заполнил собой всё солнечное пространство, и, казалось, голос этот услышали даже звонари на колокольне. — И к чему еда! Это всё чепуха! Главное, я до вас добралась. Вы мне важнее всего! Я к вам — всю жизнь добиралась! И вот, получилось!
От голоса царственной дамы звенело и дрожало всё вокруг. Ветви деревьев бились. Камни трескались. Вере почудилось — от вибрации голоса у её ног вспыхнул пламенем пук сухой травы.
— Какой голос у вас…
— Я певица! — сказала дама и улыбнулась.
Улыбка у неё была вымученная, страдальческая; она будто плакала и так гримасничала. Жирно, щедро крашенные губы змеино кривились.
— Понятно…
— Ничего вам не понятно!
— Вы в опере поёте? — Вера почтительно наклонила голову в чёрном клобуке.
— На эстраде! — вскинула голову дама.
Тяжёлый пучок смоляных волос оттягивал ей высокую полную шею. Шею обхватывала низка крупного жемчуга. Вера глядела на жемчужный тусклый перламутр и думала: «Какая красавица, эстрадная певица, и любит её народ, слушает».
— Может быть, я о вас знаю. Как вас зовут?
— Зиновия.
— Это эстрадный псевдоним?
— Это моё имя, данное мне при рождении, увы!
— Почему увы? — Вера улыбнулась. — Очень хорошее имя. Оно означает знаете что? Богоугодную жизнь ведущая. Вот вы, вы… вы ведёте богоугодную жизнь?
Покосилась на её белый норковый палантин.
— Я? — певица хмыкнула. — Богоугодную?! Да я именно за богоугодной жизнью — сюда приехала! Знали бы вы, какую я жизнь… — не могла договорить. — Веду…
Вера тихо взяла певицу за руку.
— Идёмте ко мне в келью. Вы мне всё расскажете.
* * *
Сестра Васса вскипятила им чаю. Они обе сидели на низких табуретах у стола.
После горячей варёной картошки с солёными грибами и трёх чашек чаю с лимонным вареньем, а потом с абрикосовым, певица разрумянилась, как расписная матрёшка.
— Ну, рассказывайте…
Вера не впервые принимала исповедь.
Зиновия глубоко вздохнула.
Она заговорила так тихо, что Вера не расслышала первых слов.
— …хороший муж. Правда, он младше меня на десять лет!.. но это же ничего, есть и больше разница, а какая разница?.. лишь бы вдвоём было хорошо, ведь да?.. И жили мы хорошо. Не пожалуюсь. Отдыхать на море летали, в Турцию, в Таиланд. На остров Бали летали! В океане купались… Сына родили, — певица судорожно сглотнула. — Сына… Такого славного…
Прижала себе ладонь ко рту. Так сидела. Молчала.
Вера не торопила её.
— И что же? Да самое то… самое оно… изменил он мне. С молоденькой! С совсем сикухой. Со шмакодявкой такой… ой, простите, я ругаюсь… но я не могу… Вы бы её видели! Килька обглоданная, хамса! Выдерга! И что он в ней нашёл! По сравнению со мной… — певица обвела себя руками, выхваляясь статью. — Ну и… охомутала она его… по полной программе… и он из дома ушёл. Уехал! С одним чемоданчиком. Сын так плакал! В голос ревел! Сын… А я… сначала в отместку хотела… любовников заводила… всяких… с кем только я не… простите… я знаю, в монастыре такие речи… но это чтобы вы знали, видели, что я такая жуткая, ужасная… что я — просто дрянь… дрянь! Настоящая! И мне грош цена! А все вокруг кричат: божественная!.. великолепная!.. и всё такое прочее. У меня эти крики — вот уже где!
Резанула себя рукой по глотке. Вера поймала её руку на лету.
— Никогда так не показывайте. То, что вы на себе показали, запомнит диавол. И сделает с вами точно так.
— Дьявол! — выкрикнула певица. Её щеки уже пылали малиново, страшно. Пот тёк по вискам. — Да что вы тут понимаете в дьяволе! — она была как пьяная, хоть не выпила ни капли из мирно стоявшей на столе бутылки. — Дьявол не где-то там за углом! Дьявол — он вот, вот… вот он где… — постучала себя кулаком по груди. — И делает он с нами, что хочет… уж поверьте мне. И, может, он-то как раз и послал мне другого человека!
— Другого?..
— Да! Другого! Прекрасного! Превосходного! Вдвое меня старше! Благородного как я не знаю кто! И человек этот — меня полюбил как я не знаю кого! А человек этот — женат! И жена у него — не выдерга! Нет! Жена у него — первый сорт! А может, и высший! Лучше меня в сто, в тыщу раз! Красотка, умнющая, добрейшая, добрее добрых… нежная, заботливая, так движется, сама грация… прямо как Богородица с иконы сошла и ожила — вот какая… И дети у них! Целых трое! Девочки! Ангелочки! Вера-Надежда-Любовь! Кроме шуток! А тут я. И мужик этот как спятил на мне! Всё, кричит, всех от себя отсеку, всех выгоню, ото всех убегу, а с тобой — буду! Только с тобой!
Вера опустила голову и не смотрела на певицу. Она смотрела себе в колени: там лежали её руки, утруждённые, с плоскими, как деревянными ладонями, с шершавою тыльной стороной, рабочие, сильные, усталые, — недвижные.
— А сын мой плачет. Кричит: мама, мама, где папа, я так люблю папу! Где он, вернись к нему! Или пусть он вернётся к нам! Сделай так, чтобы он вернулся! Найди его! Или я из дома уйду и сам его найду! Давай ищи! Так кричит день за днём. И я не выдержала. Я ему взяла да и крикнула в ответ: нет! Никогда я не буду твоего отца искать! И не нужен он мне! Он меня обманул! Он предал меня! А значит, и тебя! Он для меня — не существует! И для тебя уже не существует! Нет его, нет, понимаешь, нет!.. Я так кричала сыну… моему сыну… сыну…
Зиновия опять заклеила рот рукой. Вера терпеливо ждала.
— И вот когда я крикнула в лицо моему мальчику: нет! никогда! — он пошёл и… и…
Вера уже поняла, что случилось. Она подняла свою тяжёлую тёплую руку и положила её на колено певицы.
— И утопился… в реке…
— Царствие Небесное, — еле слышно сказала Вера и перекрестилась.
Певица так и вскинулась.
— Царствие Небесное — самоубийце?! — глаза её бешенством горели. — Царствие, бормочете?! Небесное?! Да, может быть, он и правда на небесах сейчас! А в церкви же нельзя молиться за самоубийц! Нельзя им — панихиду служить! Вообще преступники они! И на кладбище их — не хоронят! А я кладбищенскому сторожу заплатила чёрт знает сколько денег! Чтобы он позволил мне моего сыночка — в ограде кладбища похоронить, а не за оградой! Все карманы вывернула! Все кошельки на снег перед ним побросала! Позволил! Позволил…
Солнце клонилось к закату. По стенам кельи ходили красные пятна печального, вечернего света.
— Если бы вы видели, какой мальчик мой был, когда его вынули из воды! Синий… распухший… Нет, я не могла смотреть ему в лицо! Я смотрела вокруг лица. Около. В само лицо — не могла. Это был не он. А правда! может, это был не он! не Тимочка мой! может, все они ошиблись!.. Но батюшка в церкви… вот он — не клюнул на деньги… он — оттолкнул мою руку… он сказал, печально так: ваш сын сам выбрал наложить на себя руки, и он сам убил свою душу живую, и это даже не самоубийство, это — убийство… А я кричала: да он же ребёнок, ребёнок же он ещё!.. А батюшка мне: да ведь не несмышлёныш же, уж отрок, двенадцать лет… Ему было всего двенадцать лет… Почему батюшка отказал мне в отпевании?! Почему он такой жестокий?! Может, он — от дьявола, а не от Бога?! А ещё в церкви стоит, среди икон… Я так орала в церкви… что меня вывели под руки и еле усадили в машину… А потом, когда меня привезли домой, я и осознала: это я, я сама погубила моего сына, я, я одна…
— Взыщи, Господи, погибшую душу раба Твоего Тимофея: аще возможно есть, помилуй. Неисследимы судьбы Твои. Не постави мне в грех молитвы сей моей, но да будет святая воля Твоя, — прошептала мать Вера и медленно перекрестилась.
— И вот… И вот… — пот густо тёк по красному, как из бани, лицу певицы. — Я решила, что сейчас мне уже можно всё… И я… я увела моего того хорошего человека из семьи… увела!.. но он не женился на мне. Мы поездили по курортам… он снял нам шикарное жильё… мы там просто бесились на кровати… мы спали где угодно, когда угодно… мы просто ели, съедали друг друга, мы друг для друга были самой шикарной жратвой… и я, я видела это, чувствовала, что я для него — не человек уже, нет… а жратва… и он для меня тоже… И он вернулся к жене. Но всё уж было открыто! Всё было наружу, наизнанку, все наши потроха! И он сказал жене: я буду с тобой, но и с ней тоже! И началась моя ужасная жизнь. Мать Вера! да! ужасная!
Она в первый раз назвала Веру — «мать Вера». И Вера вздрогнула.
— В чём был этот ужас?
— Он… утопил меня. Теперь — меня!.. я утонула…
— В чём? где?
— В ужасе мира, мать Вера!
Вера глядела молча. Она решила ничего не спрашивать.
— В политике, будь она проклята! В вооружении, да, в горах оружия! В близкой войне! Вернее, в защите от неё, от её призрака, он так думал, что он нас — от этого безглазого призрака — защищает! Он у меня был — политик. Был, почему был… Да он и есть! Такой, знаете, знаменитый. На весь мир гремит! Погремушка чёртова! Я стала летать с ним на всякие его саммиты. На всякие симпозиумы, встречи эти отвратные! в зале сидела и наблюдала, как он — договоры заключает! Или как на трибуну выходит, к микрофону рот приближает… и говорит. Говорит, говорит!.. говорит… Он говорит… а я не слышу его. Только кровь в висках бьётся: бум! бум! бум! — страшно так. Голова вот-вот взорвётся. И земля вместе со мной. Так всё страшно, и мой человек, знаменитый, умный очень, такой умный, что страшно, говорит об очень, очень страшных вещах. Так, что ты не хочешь, а понимаешь: нам скоро всем хана. Ой, простите! Здесь нельзя так выражаться. Я — нечестивая!
Зиновия закрыла себе рот рукой и даже, во зле и досаде на саму себя, куснула себя за руку.
— Окунулась я в кромешный ужас. Поняла одно: человечество идёт к самоубийству. Мальчик мой убил себя. Жить не захотел. Это что! Это — может быть, и хорошо… что он — раньше всеобщего ужаса — с жизнью расстался… А люди! Все, кто на земле живёт! Мы же все как спятили! Семимильными шагами — к смерти идём. Бежим! Задыхаемся! Опоздать боимся! Слушаю моего любимого и понимаю: скоро, не успеем оглянуться, грянет великое сражение. И все погибнут! Все хотят войны! Изголодались по ней, что ли? Не могут без неё?! Так и тянутся к ней. Как к мамке родной! Да ведь она же смерть, хотелось заорать мне на весь зал этого саммита какого-нибудь жуткого, где вроде бы люди в зале восседают, а мне кажется — черти! Рожи у них такие — чертявые. И — рога над теменем, и пятачки свинячьи! Вот-вот захрюкают, все, дружно, и помчатся к гибели, к краю пропасти! И все туда, скопом, рухнут, визжа. И вот всё думаю: так зачем же тогда Бог? Ох! Где же тут Бог-то, в нашей жизни? Маленькая она, крошечная! Не успеешь родиться и завопить: уа-а-а-а! — как надо руки складывать на груди и в гроб ложиться. Вам легче, святым! Вы святые. Вы — помолитесь, у вас и душа чиста, и летит она, как птица. А у меня — только на моих концертах летит. Когда я на сцене стою, работаю. Тогда я всё забываю. И сына на берегу… на песке… с распухшим лицом. И любовные, подлые крики мои в чужих постелях! И человека моего, этого, блестящего, знаменитого! Ну да, нас с ним папарацци тыщу раз уже подловили. И меня с ним рядом — тыщу раз засняли! Только мне от этого ни жарко ни холодно! Печатайте фотографии наши, дурацкие таблоиды! Я уже и с журналистами судилась. И выигрывала процессы! Да потому что меня люди любят! А они… кто такие?!
— Они тоже люди, — тихо сказала Вера.
— Люди! Это — нелюди! Они плохие. Подлые! Мне говорят: молитесь за врагов ваших! Знаю я все эти поучения. Я — не могу за них молиться! Враг — это враг!
— Зачем вы приехали сюда? Ко мне?
Верин голос шелестел тише шуршанья салфетки.
Зиновия вытерла мокрое лицо ладонями.
— Я приехала сюда, чтобы… здесь поселиться! Уйти в монастырь. Я выбрала — к вам! Мне рассказали о вас. Я поняла: вот — святая!
— Я не святая, — шептала Вера.
— Не спорьте! Вы — святая! К вам — полмира идёт! Я хочу уйти к вам! Сюда! От мира. В нём одни страдания. Возьмите меня! Иначе руки на себя наложу.
Вера выслушала эти слова и встала из-за стола.
— Спойте мне.
— Что-о-о-о?!
— Спойте мне, — твёрдо, приказом, а не просьбой, сказала Вера.
Зиновия тоже встала. Две женщины стояли рядом. Обе высокого роста, у Веры более широкие и угловатые, твёрдые плечи. Певица поражала княжьей роскошью холёного, сдобного тела. Меховой палантин сполз с плеч на пол. Она переступила через него, через мёртвого зверя. Шёлк платья заискрился, водяно, речно переливался в тусклом ягодном свете лампад. Солнце уже закатилось, окна густо синели, Вера не пошла ни на какую вечернюю литургию, и это был грех, она ещё не успела осознать его. Певица вдохнула воздух глубоко и судорожно, как будто её, утопленницу, вытащили из тёмной глубины. И запела — так полнокровно, ясно, ярко и нежно, что Вера вся покрылась гусиной кожей, словно, голая, вышла из воды на широкий холодный ветер восторга.
— Спи-усни… Спи-усни… Гаснут в небесах огни… Спи… От сена запах пряный, в яслях дух стоит медвяный, вол ушами поведёт… коза травку пожует… В небе синяя звезда так красива, молода… Не состарится вовек… Снег идёт, пушистый снег… Все поля-то замело — а в яслях у нас тепло… Подарил заморский царь тебе яшму и янтарь, сладкий рыжий апельсин, златокованый кувшин…
Затаив дыхание, Вера слушала; она понимала, что Зиновия поёт колыбельную.
Может, она сама её написала; скорей всего было так. Она пела с закрытыми глазами. На её лицо взошла улыбка. Она и правда походила сейчас на икону Божией Матери Умиление — на любимую икону преподобного Серафима Саровского. Вера любовалась ею. Раскрылись пространства и просторы, сместились густые и прозрачные слои воздуха. Перемешались тепло и мороз. Тихо шёл с небес снег, в яслях стояли коровы и козы, длинными сливовыми глазами глядели на Того, Кто родился. Мать держала ребёнка на руках. Развернула пелёнки. Любовно глядела на маленькое нежное тельце, ещё живое тело родного человека. Всё — всем — так — не могут быть родные. А что есть чужой? Родной? Вот вырастет этот ребёнок. И скажет всем: вы все родные друг другу. Зачем Он это скажет? Ведь Его всё равно никто не услышит.
А услышат — потом.
Глаза матери сияли. Светились двумя ночными солнцами. Потом она запеленала младенца, прижала его к груди и закрыла глаза.
— Спи, сынок,спи-усни… Заметёт все наши дни… Будем мы с тобой ходить, шубы беличьи носить, будем окуня ловить — во льду прорубь ломом бить… Будешь добрый и большой, с чистой, ясною душой… Буду на тебя глядеть, тихо плакать и стареть… Спи-спи…Спи, сынок… Путь заснеженный далёк… Спи-усни… Спи-усни… Мы с тобой сейчас одни… Мы с тобойодни навек… Спи… Снег…
Зиновия выдохнула последнее слово так нежно, будто ловила малую снежинку ладонью.
Она и вправду протянула ладонь вперёд.
Синее вино вечера лилось в монастырское окно.
— Снег…
Зиновия сгребла в кулак на груди слепящее колье.
— А давайте вместе споём, мать Вера?
Вера ничего не ответила. Певица вздохнула, и Вера тоже. Певица запела, и Вера вместе с ней.
— Чёрный во-о-орон… что ж ты вьёшься-а-а-а… над моею головой!.. Ты добычи не добьёшься… чёрный во-о-о-орон… я не тво-о-о-ой!
Они вместе пели в келье русские песни, и Вера плакала, не замечая, что плачет.
А за дверью кельи стояла сестра Васса, закрыв лицо ладонями.