…От счастья до кручины
Сквозь миг,
сквозь жизнь,
сквозь век
Иду я, дурачина,
советский человек…
В. Спектор. «Усталый караул»
Наверное, я не самый подходящий рецензент для поэта Владимира Спектора. Слишком субъективен в оценках, слишком пристрастен и слишком, в итоге, эмоционален. И тому есть ряд причин.
Во-первых, я, как и Володя (надеюсь, он простит мне эту фамильярность), старый луганчанин. Точнее и вернее, ворошиловградец. В город моя семья вернулась из эвакуации года за два до рождения Владимира Спектора. И вплоть до своей зрелости я мог бы, как и он, ежедневно отмечать:
В частном доме с утра —
деревенский покой.
Лишь трамвай прозвенит
вдалеке…
Я жил там с конца 40-х прошлого века, когда город уже давно был Ворошиловградом и покинул его Ворошиловградом в середине 1980-х. Надолго. Навсегда, наверное.
«А я из Луганска. Вы тоже, вы тоже?»— слышится в стихах Спектора. Вот именно — я тоже. То есть я тоже — из Ворошиловграда. Наши места жительства разделяло пространство в полкилометра, а то и меньше. И опять же вслед за ним я мог бы назвать те же опознавательные вешки времени, которое «называлось Детство»: улица Франко, «с 20-й школой по соседству».
Да,
…Взлетал Гагарин, пел Муслим,
«Заря» с Бразилией играла,
И, словно ручка из пенала,
Вползал на Ленинскую «ЗИМ».
В «Луганской правде» Бугорков
Писал про жатву и про битву…
…Я был товарищ, друг и брат
Всем положительным героям
И лучшего не ведал строя.
Но был ли в этом виноват?
Я жил на улице Франко
В Луганске — Ворошиловграде…
Лирика Владимира Спектора плотно настояна на неповторимой атмосфере этой исконно и неизменно советской провинции, населена её вещественностью — от предметов быта до хорошо осязаемых и обоняемых явлений природы, со времени тех самых 1950-х. Поэтому стихи его мне внятны предельно. Когда сквозным эхом от первых его до последних по времени стихов несётся тарахтенье старенького луганско-ворошиловградского трамвая, пущенного впервые в 1934 году, я чутко эху внимаю. Оно не может не проникнуть, это первобытное звучание, в мое сердце и, соответственно, откликнуться.
До аптеки и обратно. На трамвае и пешком.
Принимаю аккуратно все таблетки с молоком.
От бронхита до ангины тот трамвайчикдержит путь.
В перерывах — час с малиной и горчичники на грудь.
От ступени — до ступени. В кулаке пирамидон.
Кот садится на колени, а в ушах — трамвайныйзвон…
Вот смотрите: в процитированных строчках нет ничего, кроме предметов того самого быта. И как раз это меня глубоко трогает, пробуждает мою ностальгическую память.
Во-вторых. Я привязался к стихам Володи в самый ранний период его становления как поэта. Кажется, тогда, когда он их принёс в конце 1970-х в редакцию областной молодёжной газеты, где я на ту пору подвизался в качестве заведующего отделом культуры. И, как ни странно, пропаганды. Владимир, замечу в скобках, слишком значимое место отводит мне в становлении его поэтической биографии. Но то, что он тогда мне показал и что вошло в его первый сборник «Старые долги» (1989), мне пришлось по вкусу. Не всё, но многое. Поясню — почему. Это необходимо, поскольку, в силу непреодолимых обстоятельств, я не мог регулярно следить за творческим развитием и ростом Владимира Спектора. Однако ж, обратившись гораздо позднее к его сборникам, а их к нынешнему моменту накопилось довольно много, я, отмечая достоинства его зрелой лирики, всё-таки отдаю, по старой памяти, предпочтение «Старым долгам». Что опять-таки очень субъективно и продиктовано, возможно, возрастной ностальгией.
Живу. Мне тридцать третий год.
Я сыт, одет, обут.
И не испробовал, как дед,
Военной соли пуд… —
читаю в «Старых долгах».
Ну, а мне, когда я встретил Володю, который моложе меня года на три-четыре, примерно, столько же и было. Чуть больше тридцати. А ему — соответственно. Дело, конечно, не совсем в ностальгии. А в тех взглядах на поэзию как особый род словесного творчества, которые как раз тогда во мне сформировались и которым я, в главном, следую до сих пор.
Русская лирическая поэзия после векового господства классического романа, пройдя сквозь романный опыт и усвоив его, пройдя сквозь опыт чеховской прозы и драмы, утратила вкус к отвлечённостям чистой медитации, к символической абстрактности. Она, поэзия, обратилась, по предсказанию Александра Сергеевича Пушкина, к суровой прозе повседневности. Даже к предмету быта, но к такому, сквозь который явно проглядывало и бытие. Именно поэтому в ту давнюю пору мне стала страшно близка лирика поэтов военного поколения, где поэтический предмет всегда был нагружен реальным жизненным опытом.
А у Спектора я и ныне нахожу внятное мне, в этом смысле. Ну, такое, скажем:
…Врастает бытие в дорожный быт.
Судьба в купе, как в панцире улитка…
Вот это проникновение образа бытия сквозь приземлённый, прозаический предмет быта я ощутил, в какой-то мере, и в ранних его стихах. Причём вещественное присутствие прозы быта там совершенно очевидно прорастало из его, пусть и не такого ещё богатого, но физически осязаемого жизненного опыта. Меня покоряют, например, строки:
В дождливом небе молчаливая сорока
Летит куда-то по своим делам.
Сороке, видно, тоже одиноко,
И я делю с ней небо пополам.
Или эти:
…Снег срывается. Бьёт как попало
Серый дождь по поникшим стволам.
Вдоль речушки по сизым холмам
Ковыляет собака устало…
Запоздала весна, запоздала.
Я убеждён в том, что, если вы хотите войти внутрь поэтического мира Владимира Спектора, нужно вначале познакомиться с его автобиографической прозой, насыщенной такой точностью подробностей и деталей человеческого существования, что кажется иногда, ты имеешь дело не столько со словесностью, сколько с киноэкраном, причём хроникально-документальным. Где-то на страницах своих мемуаров он вспоминает, как ещё старшеклассником, в середине десятого класса, написал, как ему казалось, «достаточно приличное стихотворение о вечернем городе, дожде и душевном томлении» и показал его любимому учителю литературы 20-й школы Алексею Михайловичу Ушакову. К слову сказать, это был и мой когда-то любимый учитель. И вот далее: «Он прочитал, приобнял меня за плечи и сказал неожиданную в тот момент фразу: “Ты, Володя, стихи не пиши. Ты прозу пиши”. Я просто обалдел от этого. Но охота сочинять рифмованные тексты действительно исчезла. Надолго».
Но писать стихи Спектор не перестал. Однако старый учитель оказался, на мой взгляд, прозорлив в том, что лучшее в стихах Володи там, где сквозь поэзию видим лицо прозы, бытие — сквозь быт.
У него самого в средине19 90-х вырвалось:
…Не пойму ничего. Не пойму.
Начинается жизнь другая.
Может, время стихов ушло,
Время прозы суровой настало?..
А в самом конце десятилетия он твёрдо констатирует:
…в конце благодатного лета
Все прозаики мы. Не поэты.
И я думаю, что не только в преддверии «зимних» времён, но уже одновременно с появлением первых настоящих стихов он хорошо чувствовал поэтическую силу прозы. Как раз потому, что лирический сюжет у Владимира Спектора чаще всего (во всяком случае, в тех стихах, которые мне ближе) отталкивается от прозаической подробности или детали быта, пережитых и освоенных автором, а вслед за тем и его лирическим героем, как раз поэтому его стихотворство превращается в лирический автопортрет, прочно прикрепленный к предметно осязаемым пространству и времени его существования. Я бы даже сказал, в личный лирический документ времени.
Посмотрите, как точно у него определено пространство и время его детства, унаследованное и его же собственным ребёнком, в совершенно другом детском опыте. Детство ушедшее и возродившееся.
Бурьян пророс из детства моего.
Я не узнал его.
Он посерел от пыли.
Качаясь скорбно на ветру,
Он шелестит. И шепчет мне:
«Мы были.
И ты играл со мной
В военную игру…»
«И с другом! —
Я кричу ему. —
И с другом!»
И смотрит дочка на бурьян
С испугом.
А он пророс из детства моего.
И здесь ключевое слово, из которого прорастает не только детство, но и образная ткань стихов, конечно, абсолютно прозаический бурьян («Когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда…»)! И я хорошо помню этот самый бурьян почти сельских улочек и проулков Ворошиловграда… Но в чём ценность этого, спросите вы, автопортрета, если он так обытовлен, что впору раствориться в повседневности каждого из нас, в чём в таком случае его неповторимость?
А в том, отвечу, что это, как я сказал, ещё и документ времени, в котором проживал человек, целиком взращённый советской историей в её постсталинском варианте. Но при этом в провинциальном её изводе, и вовсе не Луганска, хотя именно это имя города чаще всего возникает в лирике Спектора, а именно, повторю, Ворошиловграда. Даже если учесть оттепель, когда он на десятилетие превратился в Луганск. То есть вполне и исключительно советского областного промышленного центра. Это история человека, личностно становившегося в относительно благополучной семье в советской провинции. И вот этот привычный и более или менее стабильный мир неожиданно сдвинулся и поехал. Оторвался неизвестно куда уже с конца 1980-х годов. Тогда, когда и вышел первый сборник Спектора, но не со следами переживаемого настоящего, а — прошлого, когда ещё возможны были такие строки:
Вспоминаю армейскую жизнь.
Как шептал я себе: «Держись!»
Как гонял меня старшина
И кричал мне: «А вдруг, война?..»
Как я песни в строю орал,
Как потом в лазарете хворал.
Как до блеска я драил полы,
Как казался себе удалым,
Хоть и не был большим удальцом —
Хмурый воин с худущим лицом.
Но зато по команде «Отбой» —
Засыпал я, довольный судьбой,
Потому что служил стране,
И светилась звезда в окне,
Потому что, как ни ряди, —
Жизнь была ещё вся впереди.
Иные переживания зафиксировали последующие его книги. Переживания, связанные не только с привычным миром, съехавшим со своего, как оказалось, не очень надёжного фундамента. Но и с абсолютным крушением декорации этого мира в событиях 2014 года и следующих лет, что, вероятно, и заставило автора этих сборников покинуть родные места. Теперь уже не Ворошиловград, а Луганск, с которым лирический герой Спектора ведёт разговор как с близким другом. Уже в следующем, втором его сборнике, «Усталый караул» (1991), где вновь слышен перестук колёс старого ворошиловградского трамвая, читаем:
…И мы с тобой идём по замкнутому кругу,
Хоть, кажется, вершим движение вперёд.
И только тень в глазах надежды и испуга —
Испуга за страну,
надежды на народ.
(«Трамвайного пути избитые законы…»)
И в гораздо более поздних стихах попытки осознать события поворота истории чаще и чаще оборачиваются отторжением явившегося, похожего тем не менее, как мне кажется, на не очень прочно забытое старое.
…понять пытаюсь это время,
В котором «так» похоже на «не так»,
Где нет покоя с теми и не с теми,
Где «бывший друг» звучит, как «бывший враг».
(«Весна на улице и нет покоя…»)
И вот что интересно: чем больше в стихах Владимира Спектора сомнений по поводу происходящего, тем менее места остаётся для опоры лирического сюжета — то есть для чувственно ощутимого предмета, вещи. Ощутимого в таких, очень близких мне интонационно стихах:
Запах «Красной Москвы» —
середина двадцатого века.
Время — «после войны».
Время движется только вперёд.
На углу возле рынка —
с весёлым баяном калека.
Он танцует без ног,
он без голоса песни поёт…
Это — в памяти всё у меня,
у всего поколенья.
Мы друг друга в толпе мимоходом легко узнаём…
С какого-то момента в стихах обнаруживается пограничное пространство перехода. Теперь лирический сюжет всё чаще направляет противостояние не очень внятных моему уху «Да» и «Нет».
На наши «да» и «нет» —
Каким будет ответ,
И кто его услышит?
Текут, словно вода,
Все наши «нет» и «да».
И голос их всё тише.
Мгновенье — и забыт
Забот мешок и быт,
И с ними — ты в придачу.
Спешат за нами вслед
Все наши «да» и «нет».
И ничего не значат.
Этой оппозиции созвучны другие. Такие же неопределённые в ощущении. «Так» и «не так», «ещё» и «уже», «до» и «после»… Возможно, дело в том, что из-под ног исчезает опора предмета (быт — забыт), потому-то:
Ответов на вопросы нет.
Но поиск их всё длится…
…Зачем, куда, откуда, как? —
Бог весть, моя родная…
Я знаю — свету нужен мрак,
но почему — не знаю.
В это гулкое слепое пространство «мрака» вдруг провалились и исчезли с детства милые сердцу предметы, тот вещественно-природный мир провинции, который был для лирического героя Владимира Спектора, в самом прямом смысле, уютным домом, где каждый угол ему приветливо улыбался и приглашал к беседе и размышлению.
Не пойму, не пойму,
не могу я понять,
хоть и поезд нелитерный — мой,
Но за чайной водой,
вперемешку с бедой,
услыхал я: мы едем домой…
(«Проходящий маршрут…»)
Но дорога в ТОТ ДОМ ему, лирическому герою поэта, уже заказана!
Когда эта личная катастрофа произошла, он в поисках опоры вошёл в область медитации, философствования как попытки объяснить происходящее, не поддающееся приятию человека с менталитетом, сложившимся во второй половине ХХ века. Лирический герой Спектора отказывается принять сумбурную логику 1990-х и последующих десятилетий. Поддерживает его лишь трепетная любовь к Луганску — Ворошиловграду.
Как мне обнять то, что с детства любимо —
Улицу Даля, Советскую, мимо
Завода ползущий трамвай,
Мимо родного Луганска… Вставай!
На остановке — знакомые лица.
Время Луганска упрямое — длится
Среди разрухи, страданий и ран.
Это история, словно таран,
Лупит, на прочность судьбу проверяя…
Здравствуй, сосед! Что ж так долго трамвая
Нету и нету… — Не жди, не придёт.
Год, считай, нету. Да больше, чем год.
Значит, пешком, как нормальный влюблённый,
Вдоль Карла Маркса и вдоль Оборонной.
Вон — Дом со Шпилем, «Россия» и Пед,
И «Авангард», где «Зари» гаснет свет.
В мыслях иду, как летаю по краю,
И, обнимая в душе, понимаю —
Тает слезинкой дорога назад…
Где ты, Луганск-Ворошиловоград?
Вы заметили, что имена улиц, домов родного города повисают в воздухе, как ярлыки реалий, когда-то насыщенных до боли знакомой плотью? Сейчас это — миражи в миражном мире. Вот в чем личная, частная драма лирического героя как эмоциональный документ общего времени истории. Ему, герою, остаётся только бросить вызов, весьма абстрактный, недоброй и такой же абстрактной силе, настоящее лицо которой или размыто, или в него просто нет сил слишком пристально вглядываться и искать истоки, откуда «есть пошло».
Условно делимы на «право» и «лево».
Как славно незримы «король, королева,
Сапожник, портной»…
Это со мною и с целой страной,
Где всех поделили почти безусловно
на «любишь — не любишь», на «ровно — не ровно»,
А будто вчера —
Жизни беспечной была, как сестра,
Страна, где так быстро привыкли к плохому,
Где «эныки-беныки» вышли из дому,
А следом свинец,
Хочешь — не хочешь, но сказке — конец.
Или:
На повороте визжат тормоза.
Модно быть «Против». Не модно быть «За».
Модно награды давать палачу…
Модно быть гадом.
Но я — не хочу!
Или ещё:
И, в самом деле, всё могло быть хуже. —
Мы живы, невзирая на эпоху.
И даже голубь, словно ангел, кружит,
как будто подтверждая: «Всё — не плохо».
Хотя судьба ведёт свой счёт потерям,
Где голубь предстаёт воздушным змеем…
В то, что могло быть хуже, — твёрдо верю.
А в лучшее мне верится труднее.
Кира Твердеева пишет, что лирика зрелого Владимира Спектора медитативна, склонна к философско-поэтической рефлексии. И в этом находит её несомненное достоинство. Могу с этим согласиться. Но замечу, что, по моим наблюдениям, поэтическая философия у него ныне является там, как я уже говорил, где исчезает почва той самой знакомой и дорогой ему ПРОЗЫ БЫТА, формировавшей мировидение поэта, его ПОЭТИЧЕСКОЕ БЫТИЕ. Без него герой обречен, подобно чаплинскому пилигриму, балансировать в пустоте между временами, как между «ДА» и «НЕТ».
Между тем Владимир Спектор обладает удивительно плодотворным даром нравственного приятия реальности в её ЦЕЛОСТНОСТИ. И эта восприимчивость к миру, открытость ему, готовность с ним сотрудничать в конце концов позволяет преодолеть метания героя, рождённые тяжёлым чувством непознаваемости зигзагов современной истории. Этот дар не позволяет поэту предаться отчаянию и отторгнуть реальность, даже в её, на первый взгляд, непреодолимой катастрофичности. Что, впрочем, всегда было присуще большим художникам, вроде любимых им Вадима Шефнера, Арсения Тарковского, к которому обращены и вот эти замечательные строчки:
Ничего не изменилось,
Только время растворилось,
и теперь течёт во мне.
Только кровь моя сгустилась,
Только крылья заострились
меж лопаток на спине,
И лечу я, как во сне.
Как цыганка нагадала:
Всё, что будет, — будет мало.
Быть мне нищим и святым.
Где-то в сумраке вокзала
мне дорогу указала.
Оглянулся — только дым.
Где огонь был — всё дымится.
Крыльев нет. Но есть страница,
Вся в слезах. Или мечтах.
На странице чьи-то лица.
Небо, дым,
а в небе птицы,
Лица с песней на устах.
Ветер времени играет.
Ветер кровь
мою смущает
наяву или во сне.
Мальчик с узкими плечами,
Парень с хмурыми очами –
Я не в вас. Но вы во мне.
Мы с лопаткой на ремне
маршируем на ученье,
Всё слышнее наше пенье.
Мы шагаем и поём.
О красавице-дивчине,
О судьбе и о калине,
И о времени своём.