* * *
Прохладные утончённые пальцы покорно лежали в крепкой ладони... Коротковатые рукава дурно сидящего на нём костюма... Мрачное лицо немолодого, усталого человека иногда подёргивалось мускулами в углах тонких губ и впалых щёк. Только глаза, небольшие, пронзительные, разного цвета, жили как бы отдельно от измученного лица. Они горели... Не отрывались от бело-розовой живописно изогнутой шеи с еле заметно пульсирующей голубоватой жилкой; ноздри дрожали, вдыхая запах шелковистых белокурых волос.
Он говорил живо, покусывая усы и пощипывая жидкую русую бородку... Слова заполняли комнату, где они сидели рядом на диване... И вот уже распахнутые зелёные глаза видят плац и солнце, бросившее лучи из-под зимних зловещих туч на золочёный купол церкви, и искры, летящие в разные стороны, радостные и жизнетворящие. Он говорил о болезни своей, которая началась в Пасхальную ночь, когда он спорил с приятелем о религии. И под утро закричал неистово: «Есть Б-г! Есть!» И как ударили колокола к Светлой Христовой Заутрени. И грохот-гром поглотили его, и забился он в припадке, забыв себя... Падучая...
Тут вскрикнула черноволосая девочка-подросток, родная сестра белокурой красавицы, сидящая в стороне от дивана. Тёмные глаза на мгновение прикрылись веками, погасившими пристальный влюблённый взгляд. Но пара на диване не услышала вскрик и пропустила взгляд...
Он говорил... говорил... что пленён, что она — избранница его сердца, что без неё нет для него счастья, что мечтает... если бы она могла стать... Слеза блеснула, и склонился к её кисти, она положила руку на его затылок, а когда он поднял голову, отвела взгляд, едва заметно кивнув.
Он вскочил и выбежал, кажется, не услышав брошенного вслед: «Я ведь ничего не сказала, Фёдор Михайлович...»
...Торопливый шорох крови в моих сосудах превратился в тревожный шум. Я стоял между диваном и дверью, почти касаясь её спиной. Он не мог броситься к выходу ни мимо меня, ни надо мной... И всё же оказался у двери, открыл и исчез в полутьме соседней комнаты...
Я машинально потёр грудь...
...Зазвучали знакомые звуки фортепьяно, не очень уверенно, старательно извлекаемые... La Sonate Pathetique... Диван, комната, само пространство стали непроглядны, я оборотился: гостиная, где он только что исчез в полутьме, вдруг осветилась ярко.
Черноволосая хорошенькая девочка-подросток с очаровательной ямочкой на подбородке — за фортепьяно... Он — изящно одетый в крахмальную сорочку, серые брюки и синий свободный пиджак — стоит чуть поодаль инструмента, держит за локоть белокурую красавицу и, наклонясь к самому её уху, что-то говорит... Ох, как это неприлично!.. Не по-светски...
Потом, не дожидаясь code, увёл свою даму из гостиной.
Вот исполнительница сняла руки, замерла в ожидании одобрения, потому что сыграно было знатно: весьма недурной сюрприз для того, кто говорил, что единственно Бетховен, и именно эта соната, всегда погружает его в мир забытых ощущений. Но... тишина...
...Я не в счёт, она не видит меня и тихих моих хлопков не слышит... Она бежит в угол гостиной, приподымает портьеру, которая завешивает вход в маленькую угловую комнатку...
А там... Они сидят на маленьком диване близко-близко, он за руку её держит и, освещённый лампой с большим абажуром, бледный, взволнованно что-то говорит быстро, порывчато... О любви своей, о страсти своей... выпал край предательской портьеры из девичьей руки, короткий возглас, и мимо меня вон из гостиной пронеслась тонкая фигурка с лицом, покрытым красными пятнами, и безумными цыганскими блестящими влажными глазами.
Вдогонку — встревоженный голос возникшей перед портьерой сестры: «Соня! Соня! Ему нужна совсем не такая жена, как я!..»
...Кричу изо всех сил: «Я! Я знаю, какая ему нужна! Он женится через полгода на ней! Я знаю! Я!..»
Мне захотелось броситься в комнатку за портьерой, схватить его за плечи, встряхнуть, закричать в лицо: «Сейчас, в этот момент, возможно, теряется истинное, единственное счастье, уходит душа, которая благоговеет перед вами, перед страданиями вашими... Как можно отталкивать ту, которая мечтает восторженно подчиниться и постоянно быть рядом?!.»
...Почему этот знаток человеческих душ и великий психолог не чувствует и не замечает очевидного?! Кому потребовался чудовищный обман? Этакое ложное представление о человеке, который по сути своей совсем иной?!.
...Мир наполнен вздорными утверждениями. Они выдаются за непреложные сентенции. Банальная мысль... Не стоит записывать её в дневник, в котором хотелось бы нетривиально о тех же ложных высказываниях.
К примеру, так: настоящий писатель-реалист изображает действительно случившееся. Потому что жизнь намного фантастичнее любой выдумки. Но... если это верно, то в литературной работе нет места воображению...
И ещё. Иногда вполне достоверные факты порождают неверные понимания...
Взять хоть известное письмо белокурой красавице, не пожелавшей стать женой Достоевского, но оставшейся его преданным другом.
«...Прошлого года я был в таких плохих денежных обстоятельствах, что принуждён был продать право издания всего прежде написанного мною, на один раз, одному спекулянту, Стелловскому, довольно плохому человеку и ровно ничего не понимающему издателю. Но в контракте нашем была статья, по которой я ему обещаю для его издания приготовить роман, не менее 12-ти печатных листов, и если не доставлю к 1-му ноября 1866-го года (последний срок), то волен он, Стелловский, в продолжении девяти лет издавать даром и как вздумается всё, что я ни напишу, безо всякого мне вознаграждения... Все такие контракты подписывают, хоть и смеются, так и я подписал».
Друзьям Достоевский писал: «Стелловский беспокоит меня до мучения, даже вижу его во сне».
«Мучения», «сны», надо полагать, кошмарные... Прямо «судьба-злодейка»... Это смотря как посмотреть...
«Ровно ничего не понимающий издатель» решился издать собрание сочинений непопулярного к тому времени сочинителя... Никто больше не сподобился... Слава придёт через год. После романа «Преступление и наказание».
«Спекулянт» выплатил аванс, и Достоевский смог расплатиться с долгами и вырваться за границу к своей любовнице. Благодаря «плохому человеку» случилась встреча с двадцатилетней стенографисткой, которая стала его судьбой.
И никто Достоевского не принуждал, «все такие контракты подписывают, так и я подписал». И не Стелловский Фёдор Тимофеевич загнал его в «плохие денежные обстоятельства»...
Но звучит ложь... И в рабочих заметках прозорливца Достоевского есть фраза: «Стелловский. Этот замечательный литературный промышленник кончил тем, что сошёл с ума и умер».
Не вырубить топором...
Однако не всё свято, что в книгу вмято.
* * *
«Всё, что у нас есть, мы получили от кого-то и откуда-то. Получили ещё прежде, чем научились задавать вопросы и отвечать на них».
Фотий оторвался от экрана компа. И вдруг подумал: «А что, если моя прежняя жизнь — это попытка проснуться? И для этого пишу роман ни о чём... Кошмары начинаются, когда не пишу. Сны, которые снятся во сне... Как выпутаться из всего этого?!
Он принёс мне роман... Из какого он сна?.. Долг платежом красен. Я дам ему послушать запись сонаты Достоевского. Пусть проснётся и вспомнит себя, живого... Но это всё потом...»
Фотий закрыл глаза, слегка откинулся и стремительно заколдовал над клавиатурой.
«Жизнь прекрасна. Но вдруг появляется Ангел Смерти. И может так случиться в самую последнюю секунду, он неожиданно понимает: пришёл рано, и не наступил человеку срок покинуть землю. Тогда Ангел Смерти оставляет в покое душу и, вовсе не показываясь, дарит ей ещё два глаза из своих бесчисленных.
Одарённый начинает видеть больше, чем обделённые этим даром... Даром прозрения...
И приходит откровение: нет идеалов, есть цели. Только цели, невидимые, но сковывающие более прочно, чем кандалы. Никакими добрыми делами не дано спастись человеку из места своего бессрочного заключения...
Я пробую писать... может быть, это способ хотя бы облегчиться...
...Страшно, когда не знаешь достоверно: точно ли то, что рассказываешь, видел, или бредишь наяву, выдавая галлюцинации и призраки за действительность.
Страх — это сильное чувство. И всё. Когда я боюсь, мне плохо... Неверная связка... Страх нужно любить, потому что в каком-то смысле он очарователен...
Почти как религия, которая не делает человека ни лучше, ни хуже, ни счастливее...
Иное дело — вера...
Ведь в чём отличие верующего от неверующего?.. Если представить себе человека, выстрелившего из лука... Вот полетела стрела и воткнулась. А потом вокруг неё нарисовалась мишень. И оказалась стрела в центре мишени. Так повторяется всегда у этого человека... Мишень рисует Г-сподь. И верующие вокруг трепетно произносят: «С ним Г-сподь». А неверующие завистливо говорят: «Везунчик».
Да... Обычно человеку хочется просуществовать комфортно до могилы. Поэтому нужно улучшать технологию, чтобы жилось сытно, безопасно, не скучно... чтобы надёжней становилась связь и побыстрее можно было передвигаться... чтобы... чтобы... чтобы...
Мир погружён в эту суету. Значит, вот для чего появились люди на свет... свет Б-жий.
Но достижения — это просто средства, а не цель. Посвятить жизнь средствам?!
А можно построить воображаемый мир и считать его истинным. Если это не сделать, вдруг обнаружится когда-нибудь: нет места отдохновения у души. Вот это и есть ад!
Как выбраться из него? Кажется, когда покаялся, безысходно погубил себя... И в этом виноват, конечно, весь мир.
На самом деле не так. Всё зависит от себя самого. Возможно выбраться из ада, сделать первый шаг собственного воображения, если взять ответственность за то, что делаешь. Вот в чём задача и цель!
...Как чудно живописуется тема... Неназойливо возбуждает образы, будит фантазию... Может, мысли недостаточно ясны. Но эта книга моя... И смысл жизненной пьесы прорисуется беспощадным откровением, когда родится текст с многообразными акцентами, мотивами, интонациями...
Какую роль играю я в спектакле жизни? В каком жанре? И хватает ли у меня мастерства «не выпадать»? Нужно уловить и понять, чего хочет от меня Режиссёр... Ведь спектакль должен получиться...
Для этого можно и не знать, что и как выстраивает Режиссёр. Хорошо и согласно его требованиям играй порученную роль. Вот таков удел...
Жизнь моя — кинематограф или театр... Если жизнь — кино, вовсе не обязательно знать сверхзадачу. Режиссёр её «склеит» по завершении съёмок...
Просто играй, насколько способен, куски своей роли по сценарию, который полностью можно и не читать... Если талантлив, нескольких слов Режиссёра достаточно, чтобы сыграть сцену.
...Потому что распорядок действий продуман, и конец пути неотвратим...
Чья душа у меня? Теперь... Не ребёнка ли? Не юноши ли? Не слабой ли женщины, или тирана, или скота, или дикого зверя?..
...Нет ничего более жалкого, нежели человек, который пытается разгадать тайну душ окружающих его! Ему бы осознать: вполне хватит общения с собственным внутренним миром и преданного служения ему, оберегая от страстей, безрассудства, суеты...
...В какой момент прошлое превращается в историю? Настоящее — вот всё, чего можно лишиться, ибо только им обладаю... Никто не лишается того, чем не обладает...
...Я считаю себя художественной натурой. Но... если бы посмотрел в ощерившуюся пасть тигра, обрамлённую белоснежными зубами, поражён ли был бы красотой, забыв, какую опасность эта пасть представляет?
...Пока живой, пока не спишь, осознать бы, к какому миру принадлежишь. Как часть...
...Как играть в спектакле жизни хорошо? Пожалуй, не знает никто. А вот, как не надо играть, известно«.
* * *
Фотий взглянул в зеркало заднего вида: водитель был спокоен. Чуть поправил козырёк оранжевой бейсболки и на вопрос ответил:
— Да, странно. Вроде никаких объявлений не было.
Такси уже пятнадцать минут стояло в пробке. Перед ним — семь машин не могли двигаться, потому что по перпендикулярной улице мерным шагом шли кони по четыре в ряд, колонной. Без сёдел, не склоняя голов к мостовой. Красиво...
Редкие прохожие застыли по краям тротуара, не шевелились, не фотографировали, смотрели.
— Вы не слишком торопитесь?
— Не слишком. Как думаете, это надолго?
— Это смотря как посмотреть.
— Философски... Вы любите философствовать?.. Почему вы молчите?.. Извините, но мне почему-то тягостно ваше молчание... Включите какую-нибудь музыку, пожалуйста.
Таксист прикоснулся пальцем к приёмнику. Низкий женский голос сообщил:
— Продолжаем цикл передач, посвящённых двухсотлетию со дня рождения всемирно известного писателя Фёдора Михайловича Достоевского. У нас в гостях историк литературы, автор множества критических статей о творчестве Достоевского Ника Николаевна Смелова.
Ника Николаевна, Николай Бердяев писал, что Достоевский и есть та величайшая ценность, которой оправдает русский народ своё бытие в мире, то, на что может указать он на Страшном Суде народов. Как современный мир, переживший и переживающий...
Оглушительный треск оборвал голос, и противный свист и шипение продолжили вопрос. Таксист притронулся к приёмнику, невыносимый шум исчез, и через несколько секунд тишины высокий мужской голос произнёс:
— Несомненно наиважнейшим является не то, что официально делается во славу Достоевского, не речи и торжества. А незаметная скромная работа многих неизвестных музыкантов, которые не ищут у великого композитора ничего, кроме мощных переживаний и возбуждения своего внутреннего мира. Если это богатство будет передано людям, только тогда Достоевский полностью откроется нам. Доброй вам недели!
Фотий всё это время сидел, почти касаясь лицом спинки переднего сиденья, вцепившись в него побелевшими пальцами. Сейчас откинулся назад и тихо сказал:
— Что это?
— Не знаю. Я недавно поставил этот интернет-радиоприёмник. Там в памяти несколько сот станций. Здесь я ещё не был.
— Простите, я не о том...
— А! Понял... они, кажется, идут по мастям. Я следил... Только что прошли соловые. Жёлтые, как буланые, но грива и хвост — светлые. У буланых — чёрные... Я недавно увлёкся. В прошлый раз не довелось. Всё пешком, пешком... Скоро всё закончится. И поедем.
— Откуда вы знаете?
— По этим красавцам. Тёмно-рыжие, грива и хвост — белые. А вон у тех, в третьем ряду, — дымчатые. Загляденье! Это игреневая масть. Редкая... Ну, что я говорил... Эти последние...
На перекрёстке свернули направо и молча проехали несколько кварталов.
Фотий достал мобильник, набрал номер:
— Застрял в пробке. Через десять минут буду.
— Если ничего не случится, — прозвучал спокойный голос таксиста.
Фотий серьёзно проговорил:
— Не случится. Я позаботился.
Он поднял вверх правую руку со скрещёнными указательным и средним пальцами.
— На удачу!
Таксист мельком глянул на отражённый в зеркале заднего вида иллюзорный крест. Промолчал. Чуть прибавил скорость.
Через две минуты Фотий почувствовал мощный позыв... Сдавленно произнёс:
— Простите, мне нужно срочно справить малую нужду.
— В конце следующего квартала — кафе. Я вас высажу. Парковаться там — проблема. Я спущусь пониже, тут недалеко гостиница. Подожду там. Запишите номер моего мобильника. Справитесь, позвоните.
— Зачем такие сложности? Я быстро... Пока объедете квартал, я успею...
— Теряем время. Вон кафе. Записывайте номер.
...Фотий стремительно подбежал к входу. И, прежде чем толкнуть стеклянную дверь, успел заметить название «У Ганса» и поймать мысль: «Надо будет как-нибудь попить тут пиво...»
В кафе в сверкающем белизной туалете Фотий сделал свои «дела» и уже спокойнее подошёл к стойке бара. Вдруг подумалось: «Ничего. Подождёт». И заказал бокал пива.
Опершись на локти, полузакрыв глаза, впускал в себя вкуснейший напиток, машинально рассматривая мозаичную галерею бутылок за спиной бармена... Чуть выше последнего ряда...
Фотий широко раскрыл глаза и... чуть не выронил бокал... Хорошо, что держал двумя руками и успел отпить больше половины...
На стене висела отличная копия картины Ганса Гольбейна Младшего «Мёртвый Христос в гробу».
— Налить чего-нибудь покрепче?
Голос молодого красавца-бармена звучал мягко, почти ласково.
— Нет... Я... Я — не большой знаток, но, кажется, отличная копия... Я про эту картину писал и недавно читал у одного... Но почему здесь?!
Последнюю фразу Фотий воскликнул скорее испуганно, чем удивлённо.
Бармен задумчиво прошептал:
— А почему бы и «нет»?
И чуть громче:
— Так вам налить?
Фотий уже пришёл в себя.
— Нет-нет. Благодарю. Мне просто кажется, несколько странный вкус у вашего хозяина.
— Ничего странного нет в том, что отец повесил копию картины сына в собственном заведении. Подлинник, как вам, конечно, известно, в Базеле. В музее. На чистом искусстве масло на хлеб не намажешь, потому что на масло денег уже не хватит... А тут, у нас, доход неслабый...
Уж если такой, израненный, с кровоподтёками, с остекленевшими глазами, тронутый тлением воскреснет... Вера в это должна быть безмерна. Неколебима. А при такой вере и аппетит хороший. Так?
Каждый хочет увериться... Под забористую и добрую выпивку и отменную еду... Каждый, любой, всякий, тот или иной, тот или другой, всё равно какой...
Фотий быстро оглянулся.
За массивными деревянными столами сидели женщины в жакетах, палантинах, манто, лифах, корсетах, пышных юбках, узких и широких, длинных и мини... мужчины в кафтанах, камзолах, кюлотах, сюртуках, куртках, пиджаках, жилетах, брюках...
Столов немного — пять-шесть. Заняты все. Обеденное время... Фотий расплатился и позвонил таксисту.
* * *
— Как-то так... Оставшуюся дорогу ехали молча. Завари ещё кофе.
— Четвёртая чашка...
— Тебе жалко?
Я пошёл на кухню, по дороге сунул диск в комп.
— Послушаешь позже. Там несколько сонат, сюита... Разберёшься... Почему не фотографировали коней?
— Тебя только это удивляет? Подожди. Я не хочу орать из кухни.
Когда я поставил перед ним чашку, он сидел на диване, опустив голову, которой слегка кивнул, благодаря. Потом, не поднимая головы, Фотий горестно сказал:
— Друг мой, я немножечко болен и почти сумасшедший. Но хотелось бы понимать, что тебе говорят. И верить ушам, если не верится глазам.
— Ты не всё мне рассказал?
— Не всё. Перед тем как отъехать, таксист опустил стекло и произнёс: «Я не герой его произведений. Я туда засунут. Однажды он попробовал сделать меня героем, но не дал слов. Ограничился поцелуем в старческие губы». Медленно и отчётливо говорил этот парень... Наверное, чтобы я запомнил... Потом резко рванул с места.
Я подошёл к стеллажу с книгами, взял маленькую деревянную фигурку слоника, покрутил его в пальцах... Это помогло сосредоточиться.
— Признаюсь, Фотий, я немного струхнул. Ты как-то уж больно взволнован... Я кое-какие свои мысли скажу тебе. Может, полегчает. Ты пей кофе и постарайся не перебивать.
Я сел в кресло в стороне от его дивана. Завертел слоника.
— Тот человек, который написал роман «Идиот», что я тебе принёс, считал себя истинным христианином. Хотел быть с Христом, а не с Истиной. Но при этом искал не Христа, а бесов в других людях и в героях своих произведений. Всё творчество его — это описание бесов, так сказать, с различными чертами... особенностями... качествами...
До душ человеческих он не добрался...
Изгнав такого беса из человека, не о чем писать великому писателю. Потому что изобразить «вполне прекрасного человека», сказал он, задача тяжкая.
Слаб образ князя Мышкина. Не получился. И над телом убитой Настасьи Филипповны человеческое гаснет в князе, и он стал настоящим идиотом. Тёмное, демоническое вытесняет свет. И страшен финал его романа... Победил бес! Вот что получилось. Предрекал во фразе: «Если надо будет выбирать между Истиной и Христом, я выберу Христа».
Только какого Христа?! Того, которого может победить и побеждает бес?..
В том же романе есть фраза князя, застывшего перед изображением мёртвого Христа во гробе. Мол, можно, глядя на него, потерять веру.
Таков истинный христианин...
У тебя другой роман, иной финал, и сегодня ты услышал задумку художника...
Передохнёшь?
Фотий, не выпивший ни глотка кофе, отрицательно качнул головой.
— Была попытка создать «вполне прекрасный образ». Столкнул он хрестоматийного Христа с Великим Инквизитором... Такого чистого Христа обязательно распнёт толпа.
Но Христа, порождённого бесом, толпа отпустит. А это допустить нельзя: Христос должен быть распят! Инквизитор отпускает Христа, потому что не хочет очередного распятия. Потому что нельзя повторять историю.
Опять распятие, опять воскрешение, опять поклонение, опять ожидание Второго Пришествия. Только теперь оно будет Третьим... Но в Евангелиях этого нет. Значит, и быть не может! Что не написано, не исполнится. Вначале было Слово, помнишь? Не получился Христос... нечего ему сказать, по мнению сочинителя, которому не хватило веры. Оказался неспособным. Стало быть, ничтожество! Это непереносимо! Бес победил!
Слоник выпал из слегка вспотевшей ладони и устало прилёг на бок на полу.
— Благодарю, дружище! Как ловко и чудно ты связал концы. Браво, психолог!
* * *
Метро в городе на Неве глубокое. Фотий прикрыл глаза, можно подремать несколько минут: устал, день был непростой... Эскалатор заполнен, конец рабочего дня. Фотий безвозвратно опускался в преисподнюю.
От неожиданной мысли вздрогнул: «Да... Да! Как убедительно звучало только что: „искал бесов в других людях“... „изображал различных бесов“... „поражён бесом“... Речист мой друг и фантастически метафоричен... Сказочник...»
Вот и платформа...
Фотий автоматически отступил на полшага назад, услышав нарастающий грохот поезда. И вдруг его охватило неистовое желание кого-нибудь толкнуть на рельсы. Он скрепился, до крови закусил верхнюю губу и с трудом шагнул от жёлтой полосы, чтобы не сделать это...
Не помнил, как вошёл в вагон... Отпустило... Что это?! Мысленно или шёпотом произнёс: «Слава Б-гу, пронесло». И тут же под стук колёс размеренно прозвучало: «На этот раз... Разминка... Искус... И... Стало страшно?.. Ничего, привыкнешь... Уживёмся...»
* * *
Особенный ужас подступал, когда на секунды гас свет и перестук колёс, казалось, становился громче...
«Что значит „особенный“? Ужас бывает разным?.. Уже легче: значит, могу оценивать, значит, с ума не схожу, значит... Может, и не ужас вовсе... А так... Печалюсь... Печалюсь о судьбе своей, о том, что я такой... И никто не спросит: отчего ты печален, Фотий? И мне, одинокому, ещё грустнее...»
...Вдруг появилось уже знакомое неистовое ощущение чужого присутствия. И захотелось доехать до станции «Сенная площадь» и выйти наверх...
...Эскалатор чуть покачивало... Чуть-чуть... Если коснуться глади пруда, возникнет круг. Он двинется, расходясь всё дальше, дальше... и колыхнётся застывший цветок, дрогнет случайная травинка, шевельнутся отображённые облака... От одного лёгкого прикосновения столько откликов потревоженного мира. Только почувствуй... И не сдерживай нахлынувших ассоциаций...
...Фотий вышел из вестибюля павильона станции, медленно прошёл до верхней ступени спускающейся к площади лестницы и остановился. А затем...
Затем он увидел его. Он сидел на ступеньке, третьей сверху, в самом её конце, слева от выхода, и, повернув голову вправо, глядел. Фотий вдруг наполнился тем чувством, что испытывал в детстве и, казалось, давно забыл... Гложущая нестерпимая жалость ко всем, ко всему живому... Непрошенная... Она вонзилась и затаилась... Что-то открыл этот взгляд... Фотий еле сдержался, чтобы не заорать: «Хватит! Нет! Я больше не хочу притворяться, что живу... Чей это голос внутри?!»
Он подошёл к сидящему, обошёл его взгляд и сел слева на ступеньку ниже.
— Чем могу?
Тот даже не повернул голову. Фотий смотрел на неподвижную фигуру и, помимо своей воли, отмечал некоторые странности: довольно щегольской сюртук, чёрные перчатки, стоящий на донышке между ног цилиндр.
Фотий не понимал, что происходит, но какая-то сила удерживала его на месте. Ощущение, что он должен помочь этому человеку, тяжким грузом придавило тело к ступени...
Молодой человек, лет около тридцати, тёмно-русые коротко стриженные волосы на височке, зачёсанные необычно вперёд, усы, щёки ввалились, лицо отливает какой-то нездоровой желтизной, и в нём выражается как бы нечто болезненное, хотя плечи широкие и во всей фигуре угадывается значительная физическая сила... Ничего особенного, кроме одежды.
Вдруг он повернул голову, уставил тёмные глаза навыкате... Но это был не тот взгляд, прежний, который привлёк Фотия, растревожил и толкнул присесть рядом...
Эти глаза смотрели с твёрдым упорством, но неопределённо. Скорее угрюмо, чем весело, собственно, было вовсе не ясно, какое настроение господствует в данную минуту.
Внезапно хохотнул коротко и низким с хрипотцой голосом внятно произнёс:
— В крови отца моего не повинен... Но наказание приму. Потому что хотел убить. А жить подлецом невозможно, да и умирать подлецом невозможно. Надо очиститься, возродиться к жизни другой, новой.
За двадцать лет каторги вполне, вполне может случиться... Верю смиренно... И тут... заковыка. Я очень необразован, но я много об этом думал... страшно много тайн! Слишком много загадок угнетают на земле человека... Вот...
Коли мысль преступная пришла, надо... если не самоубился, выжил, то... Эх!.. Отправляйся благополучно на каторгу!..
Главное, себе не лгать. Лгущий самому себе и собственную ложь свою слушающий до того доходит, что ум никакой правды ни в себе, ни кругом не различает, а, стало быть, входит в неуважение и к себе, и к другим.
Не уважая же никого, перестаёт любить, а чтобы, не имея любви, занять себя и развлечь, предаётся страстям и грубым сладостям и доходит совсем до скотства в пороках своих, а всё от беспрерывной лжи и людям, и себе самому.
...Это я не вам, а бесу, что в вас поселился, говорю. Я его чую. А Ивану он явился... Алёша, Митя... А Иван ни разу не назван Ваней. Только Иван. Иван Карамазов... Вы уж подправьте потом... На вас надежда. Раз сложилось так...
Когда бес одолевает, мерзкие мысли и чрезвычайно тревожная жизнь вдруг повергают в грех... Изводят и влечётся душа бессмертная поскорее покинуть эту обитель лжи. Ан нет, на каторгу извольте... А как и кому гимн воспеть, ежели человек вдруг окажется шефом земли, мироздания?! ...Я всё про это...
Да не смотрите на меня так. Может, вас подменили? И потому Макар Алексеевич Девушкин да Варвара Алексеевна Добросёлова из-под пера вылезают?.. Написалось ли? Или надиктовал кто?
Он нахлобучил цилиндр, сбежал со ступенек и зашагал решительно, широко, по-фрунтовому, прочь; прощально махнул рукой, не обернувшись... Цилиндр ещё довольно долго был виден, потом исчез.
* * *
Сумерки наступили быстро, и повеяло прохладой. Но не прохладной, летней, а жёсткой, зябкой. Поёживаясь, Фотий на плохо гнущихся ногах пошёл в сторону ушедшего. «Зачем говорил с ним? К какому бесу он обращался? Кровь отца... Каторга... кто он?.. Холодно-то как! Как будто... Как...»
«Как в феврале», — вкрадчиво подсказал знакомый голос.
Фотий тряхнул головой, крутнулся на месте и застыл... Павильона станции метро не было. На его месте стояла подзвёздная простоволосая в длинном, до обнажённых ступней, рубище живая краса-девица со скорбным взглядом, устремлённым за горизонт. Тёмные волосы, цепеняще шевелящиеся под ветром, и леденяще-бледный лоб, уже не принадлежащие этому миру, казалось, готовы принять терновый венец великомученицы.
Вдруг глухой звук удара пронёсся над площадью, дрогнула земля, ладные точёные плечи приподнялись, округлые наливные руки медленно сложились в локтях, тяжкий вздох и протяжный стон исторгся из всей фигуры, которая на бесконечное мгновение замерла, а потом рухнула огромной кучей мусора...
...«Горький, густой запах строительной пыли стоял несколько дней». Так заканчивалась почти шестидесятилетней давности газетная статья, которую когда-то из любопытства просматривал Фотий. Там ещё говорилось о «позорном пятне на облике площади Мира — Спасо-Сенновском храме, — снесённом наконец, и теперь на его месте возникнет надземный павильон станции метрополитена из стекла и бетона»...
Подзвёздная краса и надземный стеклобетон. Силён бес. И мертвенная пыль, наполнившая ту ужасную ночь, давно улеглась...
Стоит павильон, а справа — маленькая современная часовенка на месте того алтаря.
Спокойный голос произнёс:
— Будет совсем не глупо, если ты зайдёшь помолиться.
Фотий знал, чей это голос.
«Странное указание для того, от кого оно исходит», — подумал Фотий, направляясь к часовенке, в которой никогда раньше не был.
У него начала слегка побаливать голова, но он сразу определил: внутреннее убранство скорее напоминает католический храм.
Фотий не стал искать объяснений: ему было интересно.
...Фотий протиснулся к амвону, рядом с которым стоял старец в епископском облачении. Он внимательно слушал благообразного низкорослого монаха средних лет с младенцем на руках.
Вокруг Фотия глухо гудели люди с выражением лиц для богослужения непригодным. Один, крепкий, безбровый, нос пуговкой, с глазами, горящими ненавистью, бледными губами шевелит и щекой дёргает. Фотий прислушался:
— Нет тебе прощения, блудодей! Будь проклят осквернивший невинную девицу, навлёкший позор на её семью! Брехун, Б-га не боящийся! Анафема!
Заметив взгляд Фотия, вдруг захватил потной ладонью кисть его, сжал больно... в глазах потемнело...
А когда прояснилось, увидел Фотий пещеру, и перед ней — поле зелёное, пахнущее мятой... Колышется на ветру ковыль, словно манит кого-то к себе.
Чёрная туча показалась на горизонте. Она разрасталась, покрывая траву, сминая ковыль, истребляя сладостный запах. Толпа людей остановилась у входа в пещеру, орала, беснуясь. На входе из тьмы появилась низкорослая фигура монаха, лысого, безбородого, с необычайно сосредоточенным лицом. Казалось, плотно сжатые тонкие губы не знали, что такое улыбка.
От толпы отделился высокий мужчина с седой кудлатой бородой. В руках его заходился плачем младенец. Неожиданно тонким голосом мужчина исступлённо выкрикнул:
— Вот! Смотри бесстыжими глазами своими на деяние твоё! Блудодей! Кто дочь мою возьмёт теперь за себя?! Будь ты проклят! Забирай дитя блуда! И пусть тебя не узнают в загробном мире и после воскресения!
Крупные слёзы покатились из глаз монаха. Он шагнул вперёд, взял младенца и перед лицом смолкнувшей толпы сокрушённым голосом сказал:
— Поистине, отцы мои, братья мои, сёстры мои, я согрешил!
Яростный порыв ветра вздыбил одежды, перемешал толпу, тоскливый звук пронёсся над клокастой злой тучей людей. Исчезла... Монах с младенцем осторожно скрылись в пещере...
...У самого уха Фотия монах, прижимая к груди младенца, подорвано прошептал:
— Действительно, отец мой, я согрешил!
Фотий вздрогнул от ласкового голоса старца:
— Сын мой, великое благо не прекословить судьбам Промысла, наводящего искушения.
Монах пал к ногам старца:
— Позволь мне, отец мой, взойти на амвон.
И по кивку взошёл монах на амвон, поднял вверх младенца и сказал ему:
— Заклинаю тебя именем Г-спода, открой истину. Скажи, кто твой отец?
Младенец ответил:
— Эконом церковный.
Трижды сказав это, младенец умер.
И грянули на колени люди вокруг Фотия стоящие, и вопли с просьбой простить их неслись к лысому, безбородому монаху. Но не улыбнулся он навстречу, лишь слёзы изобильные текли из глаз, и губы беззвучно шептали:
— Покаяния, покаяния прошу, Г-споди!
...Фотий смотрел на звёзды, чувствовал щеками холодное поглаживание, думал: «...Всё-таки лето. Не февраль. И ступени тёплые. Был жаркий день... Этот, в цилиндре, чем-то похож на того, с младенцем...
Был ли это промысел Б-жий? Или, может, искушение бесом? Тогда почему монах не противостоял? Почему поддался?! Вон одна звёздочка подмигнула... А что, если младенца подучили? В этом случае монах — выдающийся детектив, который вычислил, кто настоящий отец. Сам-то в себе он уверен... Другая звезда подмигнула... Мало ли куда могли завести бесконечные неиссякаемые слёзы покаяния... Может, существует „Сексуальный лунатизм“?!
Ну и денёк! Хватит перемигиваться со звёздами».
* * *
Моя история — это история грёз... Как-то Фотий сказал мне, что забыть музыку Достоевского невозможно...
Я слушал диск и чувствовал: где-то это уже слышал. Но не в этом времени... Может, отсюда тоска моя и тягостное ощущение: как будто кто-то наблюдает за мной...
В полумраке моей комнаты возникали и таяли чарующе-щемящие звуки. Жуткая радость охватывала всё моё существо, которого нет... Оно превратилось в живописную звуковую ткань, пронизанную нотами, разыгрывающими передо мной спектакль...
У меня нет таланта литератора. Жаль... Однако, пусть коряво, пусть несвязно, но напишу в дневнике мысли, которые приходили тогда, когда звучало исторгнутое из нутра исполнителя, композитора и пианиста, это мучительно прекрасное творение.
«...Какая выматывающая, изнурительно медленная игра. Между двумя нотами — вечность. О, чудо пауз! В них место Б-гу...
...Уныние, оставленность всеми, безнадёжность, бессмысленность... И сладость противоречия... Вдруг стремительная перебранка нот, нарушение ритма, симметрии и бурная любовь к пробегающим нотам, и незавершённость кадансов... Юродство бессмысленного, и его победа над осмысленным...
...Жизнь невообразимо трудна, душераздирающе трагична, страдальчески надломлена. Эта тема подымается из глубины звукового океана и вызывает тревожное чувство непомерного страдания...
...Изгибы, переплетения движущихся мотивов... Завлекающе-привлекательный образ беса... Несогласованность акцентов охватывает томительным беспокойством...
Тут же слигованные ноты, как вздох с трогательными всхлипываниями... А когда вздохи затихают, то со стремительной настойчивостью, pianissimo, возникает возбуждённый шёпот, и рождается страх и мука.
А дальше — ускоряющийся темп мотива лёгкого сна... Так всё это был сон?! О, как стало неудобно душе! Но, может, таков замысел композитора?.. И именно в этом — радость и блаженство...
...Я нашёл в композиторе какую-то часть себя... Значительную часть... Нерв, пронизывающий его творения, — это тоска по смерти... Как и моя изначальная тоска... По той Смерти, обнимающей всех теми же объятиями, из которых некогда выпустила в этот мир...
...В последней части ноты своей тяжестью тянут мелодию за собой, погружая её туда, откуда нет возврата...»
...Эта история не принадлежит к числу приятных. Она не так сладостна и гармонична, как вымышленные истории. У неё вкус бессмыслицы и запутанности, безумия и сновидения.
Подобно жизни всех, кто не захотел больше лгать... А я просто попытался прожить то, что стремилось вырваться изнутри меня...
...Замерли звуки. И полное изнеможение овладело мной. И возникла в центре комнаты театральная тумба с афишей композитора и пианиста Фёдора Достоевского и исчезла в углу. Оттуда-же — голос: «Его-то и надо мне разгадать...» Вспомнилась мелодия из Зала дворянского собрания... Бес!.. «Бедные люди» и Смердяков Павел Фёдорович... Бес... Г-споди! Кто тот гениальный пианист?!. И где я?!
...Я пишу дневник. Вот он. Кажется, это поступок, из которого складывается Судьба. В нём я говорю о сокровенном.
Во всяком случае, стараюсь...
Там, на записи, перед кодой было одно странное неровное движение мелодии. Оно неожиданно придало всей теме нежный трепещущий колорит...
И поэтому сейчас я запишу в дневник, что подумалось мне тогда.
«...Дитю не нужна вся эта чудная музыкальная живопись. Дитя слышит переливчатую вязь в шуме благодатного дождя, в шорохе падающих поспешных дождевых струй, в пёстром перестуке капель, в насупленных облаках, в обжигающих солнечных лучах, в кружащихся листьях, в монотонном плеске волн...»
Не это ли путь спасения от беса? Стать как дети... Слушать и слышать, как они... Представляю, как это классно: выйти из филармонии и чтобы ревучий яростный ливень обрушился на тебя совершенной музыкой...
Может быть, чтобы избавиться от лукавого, нужно писать о созерцании настоящего, впуская в себя пробудившееся прошлое, и о трепете перед открывшимся при этом?.. Как там, в спектакле, написанном нотами в пьесе на диске Фотия...
В средней части глубоко печальной музыки появился неожиданный мажорный каданс. Тема какого-то забытого вальса. Память безжалостно хлестнула картинкой...
Любимая бабушка с закрытыми глазами и мокрыми от слёз щеками кружится, кружится, придерживая кончиками пальцев старенькую юбку... А я, маленький, сижу на диване и не понимаю, почему она плачет, когда мне под эти звуки очень было бы радостно вертеться...
Теперь я знаю, что показала мне Судьба. Время иногда выпускает из своих тайников забытые слова, жесты, мелодии, чувства, которые, кажется, похоронены там навечно. Но это неправда... Надо уметь почуять непреходящее... Чтобы взрастить в себе сокрытое, которое не даст бесу победить.
...Совсем недавно, когда мне нахамили на автобусной остановке, я машинально схватился за несуществующий эфес шпаги.
* * *
А сколь важно знать, кто Фёдор Достоевский — композитор или писатель?..
Но если Судьба задала этот вопрос, значит ли, что я, отыскивая ответ, должен что-то важное для себя понять, чему-то научиться?
Вот встречи с чужими мне людьми из его мира... Для чего они были устроены?
Когда встречаются двое, они обмениваются тем, что занимает их души. Происходит как бы очная ставка душ, во время которой освобождаются бесы, безрассудные, интригующие, разнообразные по лукавствам своим...
А если ты один? И у тебя припадок... Может, об этом — длинные пассажи восьмыми и шестнадцатыми нотами staccato, отрывистые, тяжёлые?..
Это не лёгкие удары... Всё движение в теме, вся её мощь и сила устремляется к главному акценту. На этом напряжённом пути звучание — хаотично, неритмично, раздёрганно...
И потом, вдруг, незаметно возникает мотив, который звучит, как одухотворённые вздохи, один за другим, один за другим... И тут же, следом, радостный экстаз и прославление очумелого блаженства... Да... Краткого... но за него можно отдать жизнь...
А затем — дьявольские мотивы, возбуждённо переплетающиеся, не подчиняющиеся друг другу. Они сталкиваются, задают вопросы и не ждут ответа. Рождают мучительные страхи и сомнительные надежды. Тяжеловесные ритмы бередят запуганное сердце. Что-то совершается, что-то леденящее кровь... Кровь, кровь и безумие, безобразнейшее...
...Безобразнейшие миры, наполненные людьми, у которых нет надежд, которые обретаются там, где нет и не может быть ничего, кроме хаоса и египетской тьмы... Там, где каждый подпольный человек стоит столько же, сколько и весь мир. Там, где живут, мучаясь роковыми вопросами, где должны страдать все, чтобы страданием купить вечную гармонию...
...Чтобы избавиться от совершённого там, Достоевский вынужден был писать, выплёскивая на бумагу поток, который клокотал в нём.
И не нужна ему шлифовка! Ему бы рассказать!.. Не идеи его мучили, а потребность излить душу о сделанном... Всякого преступника на место преступления тянет...
...О ком это я?! Что должен был исправить тот, бессмертная душа которого воплотилась на столь короткий срок? Какой грех?
* * *
Когда Фотий читал мне отрывок из написанного им потом, после моего прочтения того романа у него дома... Потом, не сразу... Возникла мысль: возможно, всё это происки того, кто поселился в нём?
Глаза Фотия во время последней встречи... Когда принёс мне диск... Такие глаза... наполненные бесконечной нежностью и собачьей тоской... Это как... Привязали, а хозяин ушёл на очень долго... Как всех уже расстреляли до тебя, они попрощались с тобой, а ты — последний, и тебе некого поцеловать... Страшно... Шалые глаза...
...Что видел в тяжкие минуты Достоевский? Чьи глаза на него смотрели? И как?.. Может, это взгляд той девятилетней девочки, в которую был влюблён в детстве?.. Той, которой в салоне Анны Павловны Философовой придумал мерзкое продолжение биографии.
Знал ли Достоевский, у которого любимое слово «вдруг», что случайностей не бывает? Каждый грех имеет воздаяние своё.
Непотребный поступок часто оправдывают чертами характера преступившего: горячностью, безволием, вздорностью, мстительностью, сумасбродностью... Ха, ха... Проще сказать, мерзопакостный человек, потому и совершил гнусность...
...Подступила тошнота... От собственных написанных строк пахнуло смрадно. Какие мертвящие слова рождаются...
Достал из бара на треть наполненную бутылку сухого красного, отпил глоток. Открыл окно. Сумрак хлынул живоносным светом окон в трещинках угрюмой мглы... Воспалилось пространство гулом сатанинских мыслей...
Привиделся огромный вокзал... Там люди встречаются случайно. Они едут в разные стороны... Есть временные попутчики...
Запах вокзала объединяет. Ни с чем нельзя его перепутать... Запах этот и выражение лиц... Оно одинаково у всех... Ужасно, что уйти из вокзала, покинуть его нельзя. Можно броситься под поезд, и тогда запах исчезнет. Чёрт! Чёрт!!.
...Не успел затихнуть мой вопль, как сгинул сумрак, и широкое, ровное, бархатное шоссе прямо из-под моего окна вытекло из города и резануло степное пространство на два радостно-цветущих куска низкорослой травы с густыми вкраплениями роскошно-прелестных цветов, пахнущих неимоверно пьяняще. И вот, оборвалось корявой кромкой... Урезанное тупым ножом шоссе...
...Стеснилось сердце... Заполнилось пустое поле мятущейся душой. Кто победит?.. Вот, значит, как дьявол с Б-гом борется...
...Вдруг оказался на самом краю шоссе. Впереди, недалеко, пасутся овцы, и молодой пастух — рядом, приветливый. Пили много вина в его шалаше... Вечер и всю ночь. А утром недосчитались одной овцы. Какие-то люди схватили меня и под крики приветливого собутыльника моего куда-то повели. Дальше — всё как в тумане: безучастные лица, толстомясые, сухощавые... два или три... и скучный голос: «Отдать под стражу в темницу».
...Холодное, сырое подземелье с одуряющей и неистребимой вонью с отчётливым сладковатым оттенком запаха крови туманило мозг. Каменные стены, покрытые плесенью, плыли перед глазами. Гнилая солома, на которую я опустился несколько часов назад, шевелилась, выпуская то там, то сям, мордочки мышей. Впрочем, это было развлечение для затухающего сознания...
Рядом на такой же связке соломы валялся здоровенный детина, который храпел, не переставая, уткнувшись в жилистые кулаки. Я ещё не видел его лица...
Дрёма охватила меня, и равнодушие к собственной судьбе сковало тело тупой ленью...
...Я очнулся от того, что кто-то тряс меня за плечо.
— Надо поесть.
У моего лица стояла деревянная миска с водой, накрытая тонким ломтиком хлеба. Рука принадлежала худому человеку с цыплячьей шеей и впалыми щеками.
— Ну вот. Сейчас разбужу этого храпуна...
Он стремительно перекатился в сторону спящего, дёрнул за ногу... Яркие губы, потухшие чёрные глаза, кудлатая борода — всё это украшало непомерно большую голову и, как ни странно, излучало благодушие.
Мы молча жевали подсохший хлеб. Только одна фраза оживила трапезу. Её произнёс последний из прибывших. Он коротко хохотнул и сказал задушевно:
— А мы, видать, важные птицы, что нас так потчуют; другим вот — баланда горяченькая...
И шевельнул тонкими ноздрями, вдыхая коридорный воздух.
...Так потянулись однообразные дни... прерываемые допросами. От меня хотели, чтобы сам признал свою вину... Били не сильно, но обидно... По пяткам... Голова потом несказанно гудела часами...
Кажется, на мою восьмую ночь здоровяк подполз ко мне и срывающимся голосом прошептал:
— Я никого не убивал. Землю пашу, как и дед, и отец... И прадед!.. Мёртвое тело в поле нашли... Я не видал того мертвяка никогда. Веришь?
Тут на шёпот подгрёб тонконоздрий... И тоже, облизывая сухие губы, зашелестел:
— Видит Б-г, не прелюбодействовал я. Убежала та женщина... Не блудодей я. Веришь?
— Да и я — не вор, братья! — вскричал я.
Обнялись мы за плечи и так, в слезах, заснули...
...В ту ночь во сне кто-то мне проговорил:
— Будь благочестив и уразумеешь Промысл. Перебери в мыслях, что делал, о чём думал, и по себе познаешь, что эти люди страждут не несправедливо. Есть у них непокаянный грех. За него и судят.
Пробудившись, вспомнил, как когда-то я, несмышлёныш, жил бестолково при отце-матери... И однажды на наш постоялый двор забрёл бедный странник с единственной коровёнкой. Я её из загона ночью выгнал, чтоб тому страннику досадить... Уж больно строго он на меня глядел... Коровёнка ночью обессилила от холода и растерзали её волки.
Люди тогда не узнали ничего про меня...
— Вот за что наказан я.
Так закончил я рассказ-покаяние браткам моим поутру. Они же, возбуждённые, вдруг наперебой и о своих винах понесли... И, сквозь сумбур слов, сложилась картина...
Стоит детина на берегу реки, в которой тонет человек. Может помочь стоящий... но не помог...
А тонконоздрий, дёргаясь лицом, трещал:
— Та женщина — вдова. Братья её в блуде обвинили и отцовского наследства лишили. А часть из выдуренного мне по договорённости дали.
Я слушал их в отчаянии. Одна и та же участь настигла всех троих за прежние грехи. Получили воздаяние.
...А через месяц оправдали всех троих. Нашли настоящего убийцу, и вором оказался пастух...
Но трое были наказаны... Значит, есть некто, кто свёл линии трёх различных судеб в одну точку. И заявил: «Переменяй жизнь. Убедился, что есть Око надо всем надзирающее? Стерегись беса».
* * *
...Ещё несколько глотков сухого красного... Конечно, Достоевский читал жития... Но его не захватывала фантасмагория сущего... Фантастические силы влекли его по роковому пути... Он выстраивал ряд губительных случайностей и не улавливал: ежели вступил на гиблую дорогу зла, то и действовать будешь по законам его. И... плевать на воздаяние!
...Нет, зря читал жития Достоевский... не приучен испытывать на себе или хотя бы примерять... Проще выдумывать... Случайно услышанный разговор, случайно оказавшуюся рядом с местом убийства пустую комнату... И вообще, Родион Раскольников — никакой не безжалостный убийца, а мечтатель, который составил проект будущего человечества, основанного на возвышенных идеях. Бредовых, не пережитых автором, придуманных до него... И «тварь ли дрожащая» и «Наполеон ли»...
Преступная душа самого Родиона Романовича осталась за семью печатям, тайной для читателя... Да и для самого автора...
Невозможно начать новую жизнь — вот и вся причина, вся трагедия мучительных переживаний двадцатитрёхлетнего юноши...
Все герои романов Достоевского много говорят, за этой болтовнёй читателю трудно разглядеть душу... Но не в этом задача автора... Ему бы про идеи...
...Обидно за старца Зосиму с его шаблонными мечтами о «будущем, уже великолепном соединении людей».
А чего стоят восторги Достоевского, когда герои терзаются, мучаются?! Ведь только так пробуждаются добрые чувства... Поэтому возрадуйся, читатель, обливаясь слезами... Кому нужна жизнь, где вся скорбь, отчаяние, беспросветность брошены на изготовление идей? Чтобы, как кажется изготовителю, облегчить жизнь человечеству...
...И это вместо того, чтобы поделиться своими переживаниями, сомнениями, мыслями...
Если они есть.
* * *
Второй час сидел Фотий у компа. Молча. Недвижно. Тяжело. Понимал: что-то приключилось с ним, с Фотием... Какая-то тайна вошла в него, и затяжелел он, не познавая сути произошедшего... Грандиозная неведомая тайна. Поразительная... Так ребёнок, впервые увидевший внушительно-величавые горы, поражается и очаровывается, но не ведает, что они могут быть и коварными убийцами...
...Было бы неплохо очнуться, прийти в себя. Ему вдруг показалось, что он влезает в чужую жизнь. Жизнь того «бесталанного» писателя, роман которого прочёл недавно. Но ведь каждый должен прожить свою жизнь... Предназначенную только ему! Предчувствие, что превращаешься в другого, ужасно. И спасение, кажется, в сотворении своего романа «ни о чём»... В заполнении книги жизни...
...Чуть дрогнули веки, но отрадный покой по-прежнему растекался в теле и вокруг... Безмятежность... И тут знакомый голос маслянисто прозвучал:
— Пришла пора осознать границы. Возможностей, сил, таланта... Ты всё знаешь... Как бы... Куда ни повернись, везде ты сам... Ну, и теперь ещё я.
Фотий беззвучно завопил:
— Я! Я! Без тебя! Я буду молчать и слушать. Слушать, что рассказывает мне мир. И, даст Б-г, потрясение от необычности рассказов будет вознаграждением за моё удивление... И заполню я книгу жизни. Свою!
Голос вздохнул и добавил медоточиво:
— Гордыня обуяла?.. Знаешь, для чего пишут писатели? Чтобы сделать мир лучше. Так? А кто словом мир переделывает? Тоже знаешь... Или, может, для будущего писанина твоя? Ведь думал: «Мир когда-нибудь образумится и услышит слово моё...»
...Во всём виновато чёрное отражение на экране... Теперь придётся тщательно собрать осколки и купить новый монитор. Непредвиденные хлопоты... Но голос умолк... Какая связь?
* * *
Писать романы ручкой получается чуть медленней. Голос молчал, но перо стрекотало...
«Нет никакой действительности. Совсем нет. И никогда не было... Вернее, так... Сущность вещей недоступна. Человек воспринимает отражение в своих чувствах, в идеях... И надо успеть захватить момент, когда суть вдруг проявится... Но как знать: ведь это умение, тайна „захвата“, была открыта только Адаму. Когда называл являющихся перед ним...
...Тот сон, радостный вначале. Яркая полная луна. Тихая мелодия, покой, блаженство. Как бы полный выдох перед нарастающим напряжением. Кажется, ты — сама целостность, которая везде.»
И тут — взрывной звук, и после — мотив меняет смысл и рисунок. Сейчас произойдёт главное: ради чего снится сон.
Смятение чувств: блаженство уступает тревоге, и восходящие мотивы радости сменяются трепещущими мотивами страха. А после вздоха, переходящего в жалостливые стоны, ясно звучит скорбный мотив, и острые мысли вонзаются в мозг:
«Полная луна — дурной знак. Этакий иероглиф, который настолько же бессмыслен, насколько и глубок по смыслу. И бессмыслица намного содержательней, чем смысл.
Значит, скоро бесовские силы: ведьмы, колдуны, маги — захватят власть на Земле. И сделают невыносимой жизнь...
...Тут застыла картинка во сне.
И раскололась луна...
Чудовищная тишина.
Под её бездыханность рушатся здания, горит земля, раздёрнуты тела, оскалены рты...
Звук умер.
И оборвался сон...
Этот...
И тут же заныла реальность...
...Заныла?.. Кому как...
Солнце. Благодатное, нежное, доброе, златое, лучезарное... испепеляющее... Стоп!
Неотвратимо светит всем... Свечи — освещают и освящают. Их делают из воска, для изготовления благородного вещества которого требуется много терпения. Как и душе человеческой для праведного расцвета.
Если солнце осветит комок грязи, она ссохнется, твердея, трещинки и трещины превратят его в серую хрупкую невзрачность. Как сердце грешное под солнечными лучами любви и добра.
А благостный воск растопится в животворном тепле подобно многолюбивому умиротворяющему сердцу.
Прикосновение благодати к человеческому сердцу... Что произойдёт? Какое оно у меня? А облик? Кто рисует облик мой?»
— Я.
Голос был тих и печален.
— Вернулся?
— Я никуда не уходил. Я ведь конкретен. А ты пишешь роман «ни о чём». Мне интересно. Бесу на пользу молчание... Внимательное молчание... На вопрос отвечу. Твой облик рисую я. Живой человек — отличный холст... У нас всегда так. Кого хотят видеть люди, того и рисуем.
— Неправда!
— Взгляни на портрет в книге, которую дал тебе твой приятель. Ты автора назвал «бесталанным», пожалел его, не умеющего прелесть любви показать. Тоска сердце твоё затомила. Твои слова. Да... Прозорлив ты... Его собственный бес нарисовал точный образ. Тоска... Посмотри.
Фотий взял со стола книгу. Открыл. Усталый человек с изнурённым лицом. Профиль солдата из «разжалованных». Землистая, болезненная бледность.
В комнате пахнуло холодяще-гнетущей камерой каземата... Фотий задержал дыхание. И тут же услышал:
— Талантлив собрат мой. Не человек перед тобой — темница! А сеть морщин... И в каждой — тоска на любой вкус. Мучительная, гнетущая, лютая, неутешная, ревнивая...
Фотий захлопнул книгу.
— Замолчи! Хватит!
Заорал и тут же подумал: «Я уже с ним переругиваюсь... Совсем плохо... Реален! Реален всё больше».
* * *
«Как нежны лучи апрельского солнца... Раннее утро ворвалось сквозь щель в шторах...
Низкий голос: „Милый... Мне хочется уехать куда-нибудь с тобой навсегда“... Потом, касаясь тонким пальцем моих губ: „У тебя появились другие женщины. Молчи... Ты стал немного чужой“. Долгий влажный взгляд в глаза: „Другие не существуют, когда приезжаешь ты...“
Через много лет мне передали письмо от неё, ушедшей скоропостижно. Короткое письмо, которое знаю наизусть».
Фотий перечитал написанное. Исступлённая негаданная встреча прорвала волной воспоминаний заслоны в душе. Ливнем обрушилась... Истерзала...
Чего хочет бес? Зачем прислал эту далёкую историю?
Может, чтобы показать: человек ошибается. Как всегда, как обычно... Не сотворён он по образу и подобию Г-спода. И нет у него свободы выбора. А значит, можно сокрушить его в вере, если посеять сомнения...
Действительно, разве можно выбрать женщину и полюбить её?
Джульетту не выбирают... Как не выбирают молнию, поражающую человека, превращая его в всполох света, который потоком любви заполняет любимую.
Каково коварство искусителя?!
Воистину!
* * *
В левом углу комнаты за спиной Фотия послышался шорох. Он резко повернулся, шорох исчез. Лёгкое дуновение воздуха приподняло два листка бумаги, которые, шелестя, сдвинулись из угла. Фотий поднял их и узнал свой почерк:
«У него чудесное звучание мотива просветлённой скорби. Музыка также совершенна, как проникновенные слова, возникающие в голове слушателя: „Ныне же будешь со мной в раю...“
Фантазия композитора живописует страх и муку, ужас и трепет, томительное беспокойное ожидание смерти. Твёрдый целенаправленный ритм вдруг наталкивается на чарующий мотив надежды... Образы стремительно несутся... Переплетаются друг с другом...
И тут же, сразу после басового дрожания шестнадцатых на одной и той же ноте, начинается фантасмагорический поток страданий, ужас, бред, кошмар...
Кажется, композитор поражён безумием и жаждет заразить слушателей».
Закончились слова на этом листке...
Фотий потёр висок: «О ком это я? И когда?»
На втором листе чёрной пастой шариковой ручки незнакомым каллиграфическим почерком было написано:
«...Отставного инженер-поручика Достоевского, за недонесение о распространении преступного о религии и правительстве письма литератора Белинского и злоумышленного сочинения поручика Григорьева, — лишить чинов, всех прав состояния и подвергнуть смертной казни расстрелянием».
Прочитал бездумно, отрешённо, и в ту же минуту раздался бархатный голос с узнаваемыми интонациями:
— Не испытать, не значит не пережить. Ведь так? Ты же рождён сопереживающим... Ну же... Ну! Судьба другого человека... Другого! Которого ведут на расстрел.
Бес шептал каким-то шипением летящей пули:
— Ш-штраш-ш-нее ш-ш-мертного приго-в-вора наказ-з-зания нет. Лиш-ш-шение жиз-з-зни... Без-з-з надеж-ж-жды на ш-шниш-ш-хож-ж-ждение... Уж-жас душ-ш-шит, когда отобрали право умереть ш-шобш-ш-твенной ш-шмертью.
Фотий стоял, прижавшись лопатками к стене, с закрытыми глазами, бледный.
Голос невнятно забормотал:
— Ты не соображаешь, кто ты... Уже не соображаешь. И ждёшь, когда вопьются в грудь пули. И как... А если в лоб?!. Светлый, высокий, сейчас бездумный...
Пуля коснётся кожи, продырявит, пронижет кость, проскользнёт мгновенно в бесчувственном мозгу, чуть приостановится у затылка, как застывает похоронная процессия возле места, памятного для покойника, и потом разорвёт затылок, прощаясь кровавыми слезами с уходящей жизнью.
* * *
Сюжет убиения во младенчестве — тема для великого писателя. Таких сюжетов я не знаю...
Только в одной итальянской сказке рассказывается о человеке, который получил от феи четыре подарка. И в конце жизни, разочаровавшись в них, попросил смерти. Но фея уже отдала этот подарок несмышлёному младенцу... Взяла ответственность выбора на себя, потому что он ничего не понимал.
«А что осталось мне?» — спросил человек.
«То, что ты заслужил, — старость...»
...Человек начинает быть, когда приходит к полному ничто, к крушению того, что любит, к гибели всего... Как Иов... Любимое чтиво Достоевского... Когда это наступает, что-то всё-таки остаётся. Не высокие идеалы, нет... Наверное, какая-то острая боль... Больше ничего нет, кроме неё. Невозможно пошевелиться, можно только чувствовать её, замерев... Нет мыслей, нет тела, есть только боль... Дыхание прерывается, затаивается... Потом, когда всё пройдёт, не вспомнить, сколько это длилось...
...Достоевский ждал казни. Исчезло всё: то, что осталось от семьи, друзья, философии, взгляды... Только собственное «я»... Я — Фёдор Достоевский и какая-то бесконечная нежность остались. Нежность, которая обладает удивительной силой.
...Предлагалось тогда единственно мудрое решение: ведь фея из всех даров больше всего ценит смерть... Но решение принимал император Николай Павлович. А он был далёк от возможных божественно-мудрых подходов.
...Вот сейчас... Вот-вот... Сейчас свершится... И я изменюсь. Ничто из известного мне не может перейти в другую сущность... Ни религия, ни мировоззрение. Только то, что остаётся... Боль и нежность.
Каков подарок судьбы?! Умереть не последним. Искренне поцеловать, прощаясь, тех, кто умрёт чуть позже... Счастье!
...Истинная катастрофа случается, когда человеку не на что опереться. Надо иметь непомерное мужество, чтобы достичь такой пустоты. После чего проявляется собственная суть.
...Вспомнился давний сон мой.
Достоевского судят на Небесах. И осудили, как мучителя.
Прокурор:
— Милосердный Судья! Кто-то справедливо заметил, что внимания и доверия судьи достоин исключительно тот, кто пользуется словом для выражения мысли, а мыслью для служения истине.
Не подлежит сомнению существование суждения, что всем родившимся на роду написано причинять страдания другим. Кто-то делает это непроизвольно, даже не осознавая этого... А подсудимый Достоевский совершал это целенаправленно, рассуждая: «Я — сумасшедший, и всех сделаю сумасшедшими». Он обладал искусством причинения страданий в полной мере. В этом Достоевский оказался, как говорится, «первым учеником». Порождённый подсудимым Подпольный человек — сумасбродный мучитель, беспричинно злобный к падшей девушке... Волк, пожирающий овцу... Автор наслаждается, роясь в глубине волчьей души, разыскивая там тонкие, чистые, небанальные идеи. А волка просто терзает чувство голода, которое требует немедленного удовлетворения.
Подпольный человек мучает из любви к искусству. Если бы он мучил проститутку, чтобы навести на путь истинный, тогда это — душеспасительное деяние, у которого есть благая цель.
Или... Герой мстит за какую-нибудь обиду. Тогда налицо картина потрясённой души...
Но Достоевский презирает внешние мотивы. Его герою нравится мучить, ему хочется. Вот и вся причина!
Злоба — любимая приправа Достоевского к любым, самым разным чувствам.
Напомню об одном несчастном ребёнке, которого затравил собаками злой помещик. Что говорить, рассказано мастерски. Производит мучительное впечатление... Бессонница читателю обеспечена. Нервы натянуты, можно рассказчику играть любые мелодии. Но этого мало...
И придумывается ненасытным автором-мучителем другой маленький мальчик. Распятый и с обрезанными пальчиками. А напротив жертвы сидит девочка-подросток и пьёт ананасовый компот. Она наблюдает за страданиями мальчика, приговаривая: «Ведь четырёхлетние мальчики уже понимают... Я очень люблю ананасовый компот, а вы, Алёша?»
Мне кажется, читающий такое должен поседеть, если у него здоровая психика. Но, может, сцена доставляет наслаждение... Такое вполне вероятно... Тогда умиляющегося надо лечить...
Подсудимый играет на нервах читателя, заставляя обливаться слезами и при этом требует, чтобы он радовался... Вот слова Достоевского: «Сердце захватывает, познаётся, что самый забитый, последний человек есть тоже человек, и называется брат твой».
Я хочу привести некоторые высказывания подсудимого, записанные им в конце жизни.
«Война освежает воздух, христианство благословляет войны. Константинополь должен быть наш, мы всех сильнее».
«Во всякой женщине есть нечто подчинённое и рабское, баранье и лакейское... Рассудку мало, мяса много... женщина всегда, везде и во всех состояниях жёстче и бесчестнее мужчины... Злодейство... не есть злодейство, а лишь низкая, более бестиальная природа женщины, как человеческого существа, предающегося не разумом, а влечением».
Это суждение, безусловно, порадовало бы Наталью Дмитриевну Фонвизину и Прасковью Егоровну Анненкову, жён декабристов, в своё время, по словам Достоевского, «принявших горячее участие в судьбе приговорённого», следовавшего на каторгу.
Тобольск, жгучий холод, оцепенение от тоскливой тревоги за ближайшее будущее и... искренняя поддержка благородных дам, и подаренное Евангелие, со спрятанным во взрезанную обложку червонцем, прожившее в бараке четыре года... Милосердные души ушли в иной мир раньше, чем прекрасные глаза прочли гнусное мнение о женщине человека, облагодетельствованного когда-то.
Подсудимый создал мир, полный страданий. Страдания его героев — высшее блаженство для них. Они ничего не хотят, равнодушны к богатству, обладают огневым, маетным, мятежным, неистовым сердцем, отрицают здравый смысл, ни в чём и нигде не останавливаются. Они не знают меры и потому желают всего.
Достоевский не мог остановиться, не нашлось ничего, что удовлетворило его жажду. Жажду дойти до самых глубин... Всё бы разрешилось, если бы существовало невозможное. У Достоевского не было сил и желания искать это невозможное. И он поручал поиски своим героям. А они сходили с ума, самоубивались, истерили... И страдали, чтобы обрести блаженство, как утверждал автор...
Он будет вечно виновен. Он, придумавший эту сумасбродную идею.
По всем этим обстоятельствам я прошу, Милосердный Судья, самого справедливого, безжалостного приговора для Достоевского — вечного мучения в ожидании дивного блаженства.
...Когда приснился этот сон? До моего разговора со Ставрогиным, который утверждал, что Подпольный человек — милейший интеллигент, не получающий удовольствия от мучений себя и других. Или после? Хотя какое это имеет значение? Открылось мне для чего-то... Так или иначе явилось: омерзительно врать, гнусно выдавать за истину выдуманный мир, наполненный бредовыми идеями, и описывать людей, которых не бывает... Неживых...
...Фотий — музыкальный критик, как говорится, от Б-га. Его ухо настроено на гармоническое звучание, он вмиг услышит фальшь. Поэтому герой его романа не патологичен. Князь Мышкин у Фотия обуреваем неодолимой страстью. И он здоров.
А Достоевский замирал у картины Гольбейна Младшего и ужаснулся, когда случайно занёсся судьбой в синагогу. Не бес ли, живущий в писателе, заставлял замирать и ужасаться? Не бес ли проповедовал: не родится человек для счастья. Его заслуживают страданием. Всегда им...
Но чем же заканчивается путь?.. Идите на каторгу, Родион Романович и Дмитрий Фёдорович; убейте себя, Аркадий Иванович, Алексей Нилыч, Николай Всеволодович, Павел Фёдорович; спрячьтесь в сумасшествие, Лев Николаевич и Иван Фёдорович...
Так, может, лучше было не родиться автору?.. Сказка — ложь, но в ней, как известно... И фея права... Или?..
* * *
Тьма стала осязаемой. Фотий вдыхал её, наполнялся маслянистой тяжестью, превращая в монолитную глыбу. Время застыло, никакого движения вокруг. Только подрагивание век и размеренный монотонный шум в голове, то нарастающий, то затихающий. Безэмоциональный, не назойливый...
Ощущение тесноты колодца, в котором можно утонуть. Вернее, нельзя не утонуть. Любой пловец, даже самый-самый, не спасётся. Неотвратимая, неминуемая гибель наступит не от глубины, а от тесноты...
«Что делаю я здесь? Чья судьба вплетается своей нитью в мою? Может, того, чей портрет в книге разглядывал оценивающе?.. Болезный, измученный человек... Такому не к лицу поэтические фантазии. Это аэдам Музы напевали усладные сны. А этому снились, вероятно, ссудные кассы да женины юбки и украшения...
Вспомнилось предисловие к тому роману... Мол, автор полагал, что может рассказать людям, как надо жить... Но люди живут не по книгам. Претензий много... Некогда автору думать и... неохота. Лучше уж читать мораль... Да Б-г с ним! Как говорится, пастухи всегда были гораздо меньше нужны стаду, чем стадо пастухам.
...Я помню это чувство... Когда выпустил на свободу белокурого князя... Какое это было счастье! Я стал причиной свободы... Он явился из небытия и зажил свободным от меня, придумавшего его... Я создал мир без меня... И всё дальнейшее зависело только от него...
Бесконечная пропасть... Бездна человеческих судеб... Я это сотворил... Я... Почему вдруг возникли эти воспоминания?»
Медоточивый знакомый голос прервал мысли:
— Потому что самое время напомнить тебе о нашем деле... Да!
Фотий метнулся к столу, включил настольную лампу, прижал ладонью листы романа «ни о чём», второй рукой развернул плафон, направив свет в темноту, и туда, в адскую тьму, вбросилось пронзительное:
— Нет!
— Не утруждайся. Не ори. Можешь даже не раскрывать рот.
Голос был мягок, без скрытой иронии или, скажем, деликатной издёвки. Просто спокойный, уверенный голос.
Фотий опустился в кресло, закрыл глаза.
— Какое дело?
— Известно какое... Ты сам и есть дело.
Тишина в комнате оглушала.
— Вспомни фреску Микеланджело «Страшный суд» в Сикстинской капелле. Там святой Варфоломей держит собственную кожу в руках. Лицо своё... Лик... А?! Какое раздолье для фантазии! Восторги преображений и жуть зловещих превращений... Не привлекает? Отделить реальную полнокровную кровь от лика образа. Вот источник ужаса беспредельного, благоговейного... Ужаса, которым ты сможешь заполнить свои будущие произведения. Награда — громкозвучная слава и нетленный след в вечности. Весь мир читает твои строки, и все-все становятся сумасшедшими... Не об этом ли стоит мечтать?
— Постой, я где-то уже слышал про «всех сделать сумасшедшими»... Ах да! Конечно, не слышал, а прочитал. В предисловии к тому самому роману, с портретом. Там биография автора...
Фотий резким движением сбросил книгу со стола.
— Ну, зачем же так?
— Я — не он.
— А хотел бы?
— Чего?
— Стать им. Он — гений... Так очень-очень многие говорят.
И хохотнул.
— Да ты глуп! С чего это ты решил, что хочу стать им? Впрочем, не отвечай. Я не желаю тебя слушать. Замолчи и пошёл прочь, а не то я тебе шею сверну.
— Вот это совсем другой разговор. Стало быть, окончательно уверился, что я реален... Иллюзии шею не сворачивают... Но я отвлёкся. Почему я решил, что ты хочешь стать признанным гениальным писателем? Сам посуди... Я — кто? Вот и искушаю... По долгу службы, так сказать. А, если откровенно, по сути своей... Кстати, у людей превратное представление о нас: будто мы — падшие ангелы. За остальных не поручусь, но я — точно нет. Слыхал ты когда-нибудь, чтобы ангел боялся высоты? А я боюсь... Делай выводы...
Оставим это. Я предлагаю тебе прожить жизнь гения, славу прижизненную на земле и посмертную нетленную немеркнущую память. Под моим руководством.
— А тебе-то что за резон?
— Мне зачтётся. У нас там свои счёты.
— Оставь меня. Я от тебя устал. Твоё предложение мне не подходит. Не хочу чужую судьбу, хочу свою. Как уж суждено... Пусть не гениальная. Пусть такая-сякая, но моя.
— Я тебя не тороплю. Ты образован и умён. И тебе, безусловно, известно: Мефистофель, явившись к Фаусту, засвидетельствовал, что он вечно хочет зла, и вечно совершает благо. Я — примерный ученик. И искренне желаю тебе блага. Подумай. Время есть...
Вдруг — звонок. Два коротких, один длинный.
— Иди, открой. Это друг твой. Ничего, что час поздний. Дружба — понятие круглосуточное. Уж я тебе отвечаю.
* * *
Кажется, я задремал, размышляя... Последнее, что помню, еле уловимый медвяный аромат медно-золотистых слегка вьющихся восхитительно прибранных волос феи...
Чуть скрипнула форточка. Дуновение принесло смрад улицы и окончательно истребило уютный запах. Я привстал из кресла, «надо бы закрыть», и тут же упал в него, оглушённый твёрдым и настойчивым стуком в дверь.
Тряхнул головой, выбрался из кресла и, не торопясь, подошёл к двери. Отворил.
И увидел дурно одетого мужчину лет сорока, с неопрятной бородой и бегающими глазами. Хриплым и каким-то скачущим голосом он сказал:
— Я — к вам, доктор. Помогите... На вас только и надежда... На...
Я, прикрывая дверь, прервал:
— Я не доктор. Вы ошиблись.
Мужчина быстро шагнул вперёд, отстранил меня движением сильной руки и прошёл в коридор, громко воскликнув:
— Какая разница: доктор — не доктор?! Главное, человек психологический. Вы ведь практический психолог? Так? Не врёт реклама? И отзывы хорошие... Да вы дверь-то закройте... Не беспокойтесь: я не буйный. Но предупреждаю, что не уйду, пока не выслушаете.
Не отрывая взгляда от его лица, я толкнул дверь. Замок щёлкнул.
— Я принимаю в кабинете. В рекламе написан адрес. Дома — в экстренных случаях. Это вам будет очень дорого стоить.
— Деньги, деньги... Что деньги? Презренный металл... Бумажки...
Он достал из кармана пиджачишки внушительную пачку банкнот, перехваченную резинкой, повертел перед лицом, прошёл к столу, положил на листы и скользнул к дивану. Легко присел. И неожиданно заискивающим голосом, тихо улыбнувшись, выговорил:
— Умоляю... Простите великодушно... История моя для вас любопытна будет...
Горестный взгляд довершил дело... Сколько раз я корил себя за собственную уступчивость и мягкость... Эмпатия во всей красе... Будь она неладна!..
Я сел в кресло напротив дивана. Тот, легко касаясь бороды, негромко начал:
— Я — Михаил Фёдорович Цаплин. Мне чуть больше сорока, и я тонко и хорошо образован. Биофак университета... Книги читал поучительные, умственные... Родился в этом городе... И жил... Жил... Безмятежно... До поры...
Его лицо постоянно меняло выражение. И вот что странно: совершенно незнакомое, оно кого-то мне напоминало. Казалось, мгновение, и вспомню, но черты ускользали призрачно...
Он болезненно простонал:
— Невыносимо... За что ж такие муки?!
— Воды налить?
— Оставьте! Это водой не зальёшь...
И тут вдруг — смешок.
— И не утопишь... Я кутил по молодости лихо. Карты, плечики, шейки, ножки... Не упускал ни мига, который сулил сладострастие. Зачем вся дева, если есть колено?..
Потом женился, дети... Заботы... Семейная тьма... Тупое спокойствие... И как-то... случай совсем недавний... Месяца, пожалуй, два тому... Случай так себе, но хлопот доставил мне много...
Простите... Проснулся я тогда утром, потянулся сладко, а лучик солнца — мне в глаз... И радостно мне стало, счастливо, будто всё-всё хорошо будет... Не только сейчас, а всегда... Всегда, чувствуете?..
И тут же вдруг вспомнилась картина, которую в Мюнхене в Старой пинакотеке видел... На ней — нежно-таинственный свет манящий падает на плечи святой Цецилии. Блаженные грёзы охватили меня... И угасли... Как будто заныла старая рана...
Судорожная гримаса исказила его лицо. И вновь мелькнуло что-то знакомое мне...
— Слушайте... Застарелая, тяжкая рана... Щемящая... У! Ох!..
Он закрыл глаза, потёр пальцами лоб... Минуту молчали... Не поднимая век, он произнёс:
— Мне стало казаться, что я должен что-то вспомнить... Я напрягал память, старался, силился... И внезапно вспомнил!
Последнюю фразу он выкрикнул, глаза распахнулись, тело обмякло и сбилось в глубину дивана. Оттуда сдавленным, но отчётливым шёпотом донеслось:
— Однажды гуляли мы с приятелями день, вечер, ночь... Крепко, разгульно отжигали. А наутро, разгорячённые, пьяные, затеяли спор... Меня раззадорили... И я... Я! Десятилетнюю девочку изнасиловал.
Он резко возвысил голос, вырвался из дивана, подбежал к окну, пошире распахнул форточку, запрокинув голову, несколько раз вдохнул, повернулся и, вцепившись в меня взглядом, проронил:
— Теперь, главное. Последнюю фразу я вслух сказал... Вымучил, выдавил, как гной из раны... И тут же ясно услышал укоризненно — возмущённый женский голос: «Ужас! Здесь дети! Помилуй вас Б-г, Фёдор Михайлович!»
...Эти слова и голос снятся мне каждую ночь. Я просыпаюсь с холодными и влажными ладонями, в оцепенении, смятении и оторопи. Кто такой Фёдор Михайлович? Я — Михаил Фёдорович!
Он всё более и более возвышал голос:
— Я нашёл троих... Из тех, с кем пил тогда. Не было никакого спора, говорят... И никого ты не насиловал. Врёшь всё, монстром выставляешься... Мол, не как все люди, а особенный... Любой грех совершить могу. Говорят: ты обыкновенный, но с мечтами гнусными. Грязного преступного поступка не было, а есть теперь изощрённая, мерзопакостная фантазия... Поверил я... Только скажите, почему так щемит внутри?
Он вздохнул и нетвёрдыми шагами подошёл к дивану. Тяжко опустился, сжал голову руками и задрожал.
Форточка с грохотом захлопнулась. Я встал из кресла, закрыл её на защёлку. Обернулся... На диване никого не было... Я кинулся к нему, медленно сел и осторожно повёл рукой по месту рядом, словно надеясь обнаружить вмятину... Потом зачем-то понюхал ладонь... Бросился к столу, смахнул листы... Кроме них, ничего...
Я заворожённо смотрел на падающие записи и вдруг сообразил, кого напоминал мне этот, который только что тут фантазиями распалёнными бредил... Ну конечно! Он похож на Фотия... Я дико осмотрелся... Знакомая обстановка успокоила.
Я быстро переоделся, взял мобильник, несколько секунд подержал, раздумывая, сунул в карман ветровки и вышел из комнаты.
* * *
Когда Фотий открыл дверь, я негромко произнёс:
— Решился зайти без звонка. Извини.
Фотий посторонился, приглашающе повёл рукой. Я прошёл, слегка удивлённый его молчанием. Посмотрел на лежащую на полу знакомую книгу и осторожно сказал:
— Работаешь?.. Я недолго.
Фотий включил верхний свет, выключил настольную лампу, развернул плафон и задумчиво проговорил:
— Это хорошо, что ты пришёл.
Он присел в кресло вполоборота ко мне, оперся на подлокотник и, прикрыв ладонью глаза, поглаживал брови слегка дрожащими пальцами.
— Это хорошо, что ты пришёл, — повторил он медленно. — Вовремя.
Я ждал. Он взглянул на меня сквозь пальцы.
— Что-то произошло?
— Давно не виделись. Я много думал. И вот... Потянуло.
— О чём думал?.. Присядь, ради Б-га! А то маячишь, как столб... на эшафоте... Я тоже... размышлял. Беседы вёл с одним... Тут.
Я невольно огляделся. Фотий криво усмехнулся:
— Не там ищешь. Он внутри меня поселился. И чувствует себя хозяином... Помнишь, здесь, у меня, ты сидел в этом кресле и роман мой читал... А я, чуть раньше, — вот это...
Фотий ткнул рукой в сторону книги на полу.
— Подумал тогда, зачем судьба свела меня так с тем бесталанным сочинителем? Зачем эта тоска — чугуном в грудь? Тебя позвал, чтоб не одному... Роман свой дал прочесть... Потом, потом...
Фотий сжал обеими руками голову, зажмурив глаза, тоскливо выговорил:
— Глюки... Эти глюки... Гольбейн, пёстро одетые люди... В кафе...
Протянул тягуче:
— Ты слушай...
И, вцепившись в подлокотники, взглянул на меня пристально. Помолчал немного и продолжил, скоро выбрасывая фразы:
— Я говорил тебе. Ты успокаивал. Про лживого христианина рассказывал. Которого победил бес. Кого победил? Ничтожного сочинителя! Вот этого романа... А я — совсем иной роман написал. Другой я человек! И бес мне не страшен. Так подвёл ты тогда... Ошибся наивный психолог! Он здесь. И я его боюсь... Он ужасно глуп и изощрённо умён... Жизнь гения... Вот его дар... Мне.
Я давно сидел на диване. На последних словах чуть наклонился к Фотию и тихонько выдохнул:
— Я предупредить тебя пришёл. Мне манок был... Видение... Сон... Я видел воплощённую гнусную грязь, извергающуюся мерзкую фантазию в человеческом образе. Мелькали знакомые черты во время его гадкого рассказа. Твои черты! Твои! Поэтому я здесь.
Фотий вскочил на ноги и принялся шагать по комнате как-то неровно: то останавливаясь, то споро, то медленно... Так прошло около получаса. Вдруг он бухнулся в кресло и, виновато улыбнувшись, попросил:
— Расскажи подробнее.
И, подперев подбородок одной рукой, закрыл глаза.
Я прилёг на диван и начал рассказ с настойчивого стука в дверь... Говорил медленно, стараясь передать интонации... Сквозь полуприкрытые веки я внимательно наблюдал за Фотием.
Он сидел, не шевелясь. Только чуть начала подрагивать рука, подпирающая подбородок... Когда я говорил о десятилетней девочке... И нервно дёрнулась бровь при упоминании Фёдора Михайловича... Потом всё в Фотии замерло... А когда я сказал, как засовывал мобильник в карман ветровки и выходил из комнаты, то неожиданно услышал тихое посапывание уснувшего Фотия.
Я встал, выключил свет и расположился на диване, не раздеваясь.
* * *
Утром, когда я проснулся, Фотия не было рядом. Его не было и на следующий день, и через неделю. Мобильник молчал, в редакции ответили, что он не появлялся... Через десять дней я пришёл по знакомому адресу и застал новых арендаторов — молодую пару.
Фотий исчез, пропал... Больше я с ним не встречался. А через две недели получил по почте ценную бандероль с романом «ни о чём». И почему-то стал читать последний лист.
«...Я пишу свой роман „ни о чём“. В нём нет конца. Вернее, я его не вижу. Очевидно, чтобы его закончить, надо убить героя... Автора...
Я пишу об ощущениях, о лёгких прикосновениях, от которых становятся красивыми, о людях, которые на самом деле спят... Таков мой способ проснуться и почувствовать себя настоящим. Хотя, возможно, я — просто никто...
Великая милость, что я сподобился писать роман... именно такой... „ни о чём“... Я вдруг понял, что границы непоправимы. Границы таланта, возможностей... Когда я их ощутил, когда оказался на краю, когда ничего не осталось, кроме простого желания прожить собственную судьбу, а не поддаться искушению раздвинуть границы... Я стою у границы и не хочу её отодвигать... Поэтому должен закончить роман сейчас...
Мне не нужна чужая судьба... Не моя жизнь... Потому что живущий не своей жизнью рискует умереть не своей смертью. А я... не хочу бежать от своей смерти.
Мой друг, ты будешь читать это. Пойми, я мог бы убежать в религию, наркотики или, скажем, в какое-нибудь светоносное учение... Как делают многие... Но... Я сделал выбор и ухожу... Пока я не изменился... В конечном итоге, я всё ещё Фотий... А не сгусток патологий... Пока... Хотя бы для тебя.
Прости меня. Обнимаю».
Я молча плакал. Потом с закрытыми глазами обнял его. И отпустил навсегда.
* * *
Все истории когда-нибудь заканчиваются. И к ним нечего добавить...
В любом случае — благодарю.
Эпилог
Фотий снится мне почти каждую ночь. У него вдумчивые, проникновенные, озорные глаза... И весь он какой-то приподнятый, вдохновенный... Он говорит мне что-то забавное и смеётся...
А я думаю, как бы успеть предостеречь всех, кто его знает, чтобы они не проговорились ему, что он больше не живёт...
Ведь если не видишь, как человек умер, он для тебя живой.
Поприще писателя даёт его обладателю ничем не ограниченную свободу творчества.
При чтении повести «Фотий» эта мысль приходит к тебе с первых строк. Тебя не
оставляет сознание необычности, многогранности сюжета, образности языка и
философской глубины, которой стремится достичь автор. Становится объяснимым имя героя, несущее особенный символизм и редкое сочетание просвещённости, духовности и стремления нести людям свет.
Фотий, музыкальный критик «Санкт-Петербургских новостей», знаменит своими
яркими и возвышенными статьями о музыке и исполнительском искусстве. Здесь и
начинается главная интрига этой повести. Для Фотия Фёдор Михайлович Достоевский – композитор и пианист-виртуоз. Увидев на театральной тумбе рекламу, он идёт в Дворянское собрание на концерт. И читатель находится под сильным впечатлением от великолепного описания музыки и испытываемых Фотием чувств. Конфликт постепенно нарастает по мере столкновений и встреч Фотия с героями произведений Достоевского. Один из них после вечеринки ударил Фотия топором и умер от порезов, которые нанёс себе топором на руках и ногах. Но Фотий выжил, чтобы пройти свою часть пути героя повести и написать роман.
Для автора повесть не только акт творения, но и инструмент, посредством которого
он, профессиональный психолог, подвергающий анализу героев своего произведения.
Он вводит в него новый безымянный персонаж. Это он сам - практический психолог,
исследующий творчество Достоевского. Для него важно понять характер и психологию великого писателя. Он приходит к выводу, что вся жизнь Достоевского – игра, в которую вовлекли его Господь и дьявол. Он испытал многочисленные страдания: эшафот, каторгу, отвергнутую любовь, смерти детей, хулу критиков, унижение кредиторов и пагубную страсть к игре. И Достоевский мстит через своих героев за собственные унижения мерзкому, полному страданий миру. Бесы владели его душой и погружали в греховные страсти. Он желает внушить всем, что человек не рождён для счастья – его получают через страдание. Оно – высшее блаженство для людей. Поэтому во время небесного суда прокурор требует ему безжалостного приговора – вечного мучения.
По просьбе Фотия психолог передаёт ему роман «Идиот». Вскоре психолог читает
написанные Фотием листы, в котором князь Мышкин, в отличие от романа, психически и физически здоровый человек. Но бесы хотят овладеть им, они предлагают ему сделать его гением. В конце повествования Фотий исчезает, а психолог получает бандероль с законченным романом. Этим заканчиваются метаморфозы героя повести.
Образование и опыт психолога, театрального режиссёра, сценариста, журналиста,
педагога и инженера дают автору мощную жизненную основу для творческого и
философского осмысления действительности. Его литературные интересы
разносторонни. От души желаю ему успехов.
Пётр Азарэль - писатель.