Знал и знаю немало людей, которые нередко меняют не только вес, привычки, но и мироощущение, что ли. Из беспечных романтиков, напропалую расхаживающих, рассекающих под проливными «июньскими дождями» по Москве ли, по Тьмутаракани ли и жадно, озорно впитывающих и воспринимающих мир во всех без исключения его красках, с годами превращающихся, окукливающихся в оседлых поучающих зануд, воинственных ортодоксов. Скажу больше: почему-то именно из отпетых идеалистов со временем чаще всего и образуются, намываются, а точнее, по крупинкам напыляются этакие несокрушимые, огнедышащие монстры святости, скопидомства и старозаветности. В принципе перемены в воззрениях и ощущениях вполне закономерны: всё течёт и т. д. Вон даже дерево, уверен, с каждым новым годовым кольцом видит жизнь по-другому: меняешься — значит развиваешься. Живёшь.
Правда, зачем же так резко? В обратную сторону.
Стало быть, ген, «вирус Победонова», сидел в тебе изначально и перемены твои не явились плодом исключительно собственных твоих нелёгких умозаключений, проб и ошибок?..
Встречался со многими кумирами литературной юности. Причём юность в данном случае можно писать и в кавычках и даже с большой буквы — большинство из них как раз и начинали в шестидесятых в этом культовом журнале.
Встречался, правда, уже в их, кумиров, старости. Да и в собственной, пока относительной, тоже. И все они, даже самый молодой и самый гениальный из них, Иосиф Бродский, с которым ненадолго в девяностом пересёкся в вечном Риме, оказались совсем не такими, какими я их представлял в собственной юности. В скобках замечу: а может, я и сам очнулся уже не таким, как в шестидесятых прошлого века?
И только один из них, самый взрослый или, по крайней мере, самый «бессмертный», долгожитель — ему нынче исполняется девяносто, — Леонид Жуховицкий, оказался наиболее адекватным тому образу и даже облику, который сложился у меня почти шестьдесят лет назад после мгновенного, за ночь, прочтения, проживания его «Остановиться, оглянуться…». Опять же в скобках замечу: я впервые встретил в обозначении к ста восьмидесяти страницам машинописного текста такое фундаментальное, на вырост, определение: Роман.
Если Михаил Горбачёв, дай бог ему здоровья, самый долгожительствующий в череде всех единоначальников и России, и Советского Союза, то Лёня Жуховицкий, пожалуй, главный и, самое главное, даже главнее — действующий долгожитель современной русской литературы.
…А вживую я всё-таки встретился с ним совсем недавно, лет десять назад. Знал, что мы оба приглашены в Ереван на юбилей Зория Балаяна и должны лететь одним рейсом, одним самолётом. Мне выпала, как издателю Зория, почти козырная карта — бизнес-класс, поэтому я и в самолёте оказался раньше многих и, уже сидя на своём «президиумном» месте, вглядывался в лица тех, кто входил за мною следом: не пропустить бы, узнать бы Жуховицкого!
Узнал, угадал мгновенно. И не только по его знаменитому, правда, теперь уже резко поредевшему и посивевшему коку. Не по красивому, не запятнанному никакой старческой «гречкой», лбу. Не по спортивной сумке, небрежно, по юношеской моде переброшенной на ремне через плечо. Не по цепкому светлому-светлому, как сам воздух, взгляду, с которым он выхватывал сидящих в первом салоне (я на миг возомнил: а вдруг и меня тоже ищет?)…
Нет и нет!
Рядом с ним, тесно прижавшись к его всё ещё твёрдому плечу, протискивалась совершенно юная и совершенно очаровательная.
— Во, буржуины расселись, — хмыкнуло юное и очаровательное, теперь уж точно в мою сторону, и Лёня, скользнув по мне взглядом, на сей раз уже сам чуть-чуть придержал её за острое плечико. Почти как за язычок, не менее вострый.
Ну да, разве мог этот вечный элегантный сокрушитель женских сердец, сердцеед, легко и неоднократно вкушавший это божественное блюдо уже в младости-юности, появиться почти что уже под небесами в ином, не ангельском окружении? И тем более — в стариковском одиночестве?
На старика он точно не тянул: из заплечной сумы торчало дышло теннисной ракетки.
Я вздохнул, мысленно позавидовав Лёне. Не только его задорному коку и даже не только ракетке.
Правда, позже, уже на земле, узнáю: дочка.
Даже не внучка: надо же — даже на девятом десятке иметь таких сногсшибательно юных дочерей!
Учись, Георгий Владимирович…
Это были три замечательных дня в тогда ещё относительно благополучной Армении. Они были замечательны и общением с Зорием Балаяном, с ныне, увы, уже покойным Владимиром Бонч-Бруевичем, с командой «Литгазеты» во главе с её заместителем главного редактора Леонидом Колпаковым — Зорий заслуженный ветеран, бурлящий мастодонт этой газеты, — и всё же самые проникновенные, самые полуночные и самые не очень трезвые беседы были у нас — с Жуховицким.
И я тогда поразился: чёрт возьми, да ведь он точно такой же, каким я и представлял его в шестидесятых! Когда сам, как и его герой из самого знаменитого его романа, работал в газете, правда, вовсе не столичной, а провинциальной — тем жаднее, примеряясь, вчитывался я да и каждый из моих юных сотоварищей в каждую строку «Остановиться, оглядеться…».
Хотя ни останавливаться, не оглядываться нам, зелёным, было ещё и некогда да, в общем-то, и некуда.
…Если есть мужество меняться, то не меньшее мужество — и оставаться неизменным. А вернее — самим собой. Во всяком случае, оставаться верным своим идеалам. Когда-то, совсем-совсем ещё зелёнопупым — а меня ведь тоже девушки иногда звали, как и героев Жуховицкого, Баталова, не Георгием, а «Гошей», что втайне тоже удерживало меня за полночь над журналом, в котором и я мечтал со временем оглушительно объявиться, — я, как и Жуховицкого жизнь спустя, пытался угадать смысл «Остановиться, оглянуться…». И почти догадался, узнал: самый главный из мужественно исповедуемых Лёней Жуховицким идеалов — это идеал свободы. Синоним которой — подлинная, не мнимая интеллигентность. Ему Жуховицкий был и остаётся верен и в своих журналистских работах, и в своей прозе, да, в общем-то, и в своей жизни.
Он и в самом деле долгожитель действующий. С трудом, но выходят публицистические сборники, один острее другого. Идёт, именно идёт, как врубовая работа, а не штампуется, его удивительная проза, в основе которой — то же, что и в публицистике, только не кайлом, а резцом: русский интеллигент на распутье: то ли в более или менее обеспеченную кабалу, то ли в рискованное, но свободное плавание.
Не стану пересказывать и цитировать его конкретные вещи: представление, если оно не сложилось у вас раньше, а скорее — подтверждение вашим представлениям о «жуховицкой» строке, вы сполна получите и по опубликованному в этой книге главному роману, и по беседам писателя с его давним другом, замечательным газетчиком, с которым я когда-то работал вместе в «Комсомолке», тоже, как и Лёня, верным журналистским идеям своей юности и тоже Лёней — Арихом. «Остановиться. оглянуться…» как, скажем, и «Апельсины из Марокко», давали читателю как искушение человеческой свободы, раскованности, так и уроки довольно мучительных раскаяний, «мильона терзаний», сопутствующих и, в общем-то, во многом и вызываемых этой самой искомой, вожделенной свободой.
О трудных, вечных вещах и «проклятых вопросах» пишет Жуховицкий. Но как же чертовски легка, стреловидна, изящна и при этом разительно, язвительно остра его фирменная строка! В полном соответствии с классической дефиницией стиль у Жуховицкого такой же, как и его характер: раскованный и свободолюбивый.
Его легко читать. Правда, после этого лёгкого чтения весьма нелегко думается. И даже не столько о его героях — а они всегда действительно окружены, осияны потрясающими и, может поэтому, всегда не очень счастливыми, как и сами его главные герои, героинями женского пола. А сколько — о самом себе, о самих себе и о нас тесно окружающих. Обнимающих.
Так ли живём?
Остановиться, оглянуться… Само это выражение после Жуховицкого стало поистине крылатым, тоже культовым. И уже даже само по себе подвигает — к некоему нравственному действию. Остановиться — это ведь тоже действие. Иногда, в судные, самосудные времена и часы, даже более серьёзное, чем — идти. Двигаться.
А как важно нам всем сегодня и остановиться, и оглянуться…
Остановиться, оглянуться. И — заглянуть. В самих себя.
У него есть свой читатель. Контингент и континент — даже на разных континентах. Но я завидую тем, кто, возможно, впервые откроет это имя: Жуховицкий. Скорее всего, совсем юным и необстрелянным, которым предстоит стать подлинными, а не мнимыми интеллигентами — тяжкий и тем не менее идеал, который и к старости недостижим, — книги Жуховицкого подвигают и к этому. Тем, кто только обретает свои убеждения и идеалы.
Дай Бог каждому из вас, да и нас, уходящих, тоже исповедовать, передавать и отстаивать их так же последовательно, а самое главное — талантливо, как это делает ветеран русской беллетристики Леонид Жуховицкий.