Меня привлекало вот это маленькое пространство — человек… один человек.
На самом деле там всё и происходит.
С. Алексиевич
Роман Юрия Трифонова «Старик» читать современному молодому человеку, скорее всего, скучно, как впустую время тратить. Но есть ведь и тот читатель, что уже избавился от недостатка под названием молодость. И вот тот самый-то историей трифоновского Старика непременно проникнется, он-то знает, что у стариков можно подслушать главное, вечное.
По сути, в романе заключено несколько былей, взаимопроникающих пластов с едва заметными переходами. Плавность спаек это ведь признак мастерства, победившего ремесло. Трифонов мог бы только ограничиться настоящим: пересказать дачную жизнь старика Павла Евграфовича Летунова, со всеми житейскими дрязгами, бытовым переругиванием, недопониманием поколений отцы-дети, желанием и сопротивлением желанию заполучить освободившийся кооперативный домишко по соседству. Мог не давать воспоминаний.
Трифонов мог не показывать нынешнего стариковского лета, то есть, был вправе погрузить нас в воспоминания о происходивших пятьдесят лет назад событиях, переходном времени из русского в советское, которое стало не только тектоническим сдвигом страны, а просто было молодостью Пашки Летунова.
Но автор, растворив в настоящем воспоминания прошлого, умело вплел в сюжет самостоятельную историю, которая вроде бы и не о главном герое, но касается его впрямую, и других героев касается, и даже нас с вами — читателей. Отдельная линия есть история одного имярека, делами и деяниями превратившегося в типаж дельца-нувориша с личным жизненным девизом «дожать до упора» — история о соседе Летуновых по даче, так же претендующем на бесхозный дом неподалеку от своего собственного.
Зачем автору понадобилась побочная ветвь? Мне кажется, прозаик предостерегает: еще немногим ожесточеннее поборетесь, еще глуше будете, еще беспамятнее к заповеди «не желай дома ближнего своего» отнесетесь, и вы сами незаметно для себя обратитесь в персонаж, в некое типичное явление эпохи потребления.
Успешный деляга, брутальный самец, «дожимающий» знакомую врачиху до немедленной выдачи справки о полном своем здоровье, «дожимающий» правление дачного товарищества до итога в свою пользу, «дожимающий» начальство, обещавшее загранпоездку — это, на наш взгляд, при всей типичности самый малозначительный образ романа. Даже сцена прощания в душе с молоденькой любовницей не закрепляет пробудившийся было, интерес, кажется нераскрытой, надуманной.
И это вполне объяснимо, автор тут сдержан принципами тогдашнего традиционного соцреализма. «Когда солнце ушло, день смерк, он добился того, чего хотел, ибо, как всегда, настаивал до упора, и была отчаянная, долгая, горчайшая сладость, какая может быть лишь накануне вечной разлуки. Потом, когда стало темно, как ночью, пошли в ванную, под душ, он мыл губкой любимое тело, с которым расставался навеки, говорил: Ponte el pie aqui, — брал ее ногу за колено и ставил ступнею на борт, она подчинялась, обнимал ее, целовал мокрое лицо, не ощущая губами слез, лилась вода, они стояли до изнеможения под душем, лилась и лилась, стояли, лилась, стояли, лилась, лилась, лилась из последних сил».
История, как, в конце концов, судьба «дожала» дельца, сделала из нувориша — лишенца, хоть и поучительная, но все же проходная. Две других, из рассказанных нам былей, гораздо существенней. Прислушаемся к автору: что сам Трифонов нашел в своем Старике?
Удивительно, но Трифонов тогда, в 1978-м, называл Великую Октябрьскую — переворотом. Или он ничего особого и не вкладывал в слово — переворот? Или решил, что уже можно? Или тут все сложнее: трифоновский Старик, с юности пребывающий внутри революционной ломки, в старости с особой нежностью вспоминает то, что его революцией в итоге и сломлено. Перекрутился? Нет, такое вроде бы не про нашего Старика. Тогда что же?
«В доме Игумновых — в доме милом, куда я любил ходить, где было суматошливо, толкотно, шумно, уютно, доброжелательно, где подтрунивали друг над другом, где придумывали для собственного услаждения разные веселые занятия, игры „в монетку“ или „в слова“ или вдруг от мала до велика увлекались лепкой, ходили с перепачканными руками, полы в комнатах заляпывались, пахло сырым гипсом, все друг с другом страстно соревновались, устраивался домашний конкурс, и Константин Иванович приглашал судьей знаменитого скульптора, который лучшей работой признавал какую-нибудь чепуху, слепленную прислугой Милдой — в доме, где все было почти родное, почти собственное. Я столько раз бывал у них дома в Питере, пил чай в гостиной, где чугунный рыцарь держал лампу на бронзовых подвесках, ел самодельное мороженое, пахнущее молоком, и Елена Федоровна говорила мне: Павлик».
Странно, но в юности трифоновский герой — молодой человек, весь еще из тех — старорежимных — вдруг без особых внутренних мучений и метаний принимает сторону новой власти, насаждающей иные порядки, иную свободу, иные законы. Перемены настолько заманчивы? Те самые новые законы семейству Игумновых, близкому Пашке Летунову, несут разорение и печаль. «Автомобиль Константина Ивановича, в котором тот гордо выезжал по утрам, конфискован для военных нужд. Старую дачу в Сиверской кто-то поджег, сгорела дотла со всей мебелью, книгами. Константин Иванович пытается подать в суд, получить страховку, но где там! Никому ни до чего… Как тепло и уютно на этой даче, пахнет сигарою Константина Ивановича, горящими свечами, гудят печи, потрескивает дерево…»
Недавний гимназист Павлик с легкой руки дяди каторжанина-революционера становится секретарем суда, трибунала, вроде бы простым писарем, но каждый вынесенный приговор оставляет зарубку, засечку на сердце. И юноша сам себе говорит, это вранье, что количество огрубляет чувства. Он помнит и седьмого, и восьмого и девятого приговоренного. От него требуют бесчувствия во имя революции. Но что же тогда делать с Пашкиным пылким сердцем? «Были дни омертвения чувств. Слишком много смертей, насилий, сокрушающего напряжения, изо дня в день. Свиреп год, свиреп час над Россией… Вулканической лавой течет, затопляя, погребая огнем, свирепое время… Когда течешь в лаве, не замечаешь жара. И как увидеть время, если ты в нем?»
Мучения и виноватость так и не исчезают со временем, а с возрастом только усиливаются. Утекла молодость, и Старика гложут потери. Он не может поделиться мукой с детьми: кажется, дети его не любят, не понимают; он не может рассказать окружающим о революционной эпопее: кажется, давнее, памятное никому не нужно, неинтересно; он не знает, кому пожаловаться на нелюбовь близких и равнодушие дальних: больше нет единственной женщины, ищущей и ждущей его слова. «Прошли годы, прошла жизнь, начинаешь разбираться: как да что, почему было то и это… никого не осталось от тех времен».
Но почтальон доставляет письмо от той, кого любил с гимназической семьи — от Аси Игумновой — кому прощал невнимание, чередующиеся замужества, метания от белых знамен к красным флагам. «Асю Игумнову вспомнил сразу. И Пятнадцатую линию, дом с граненым выступом, ворота из железных прутьев. Вдруг обрадовался — пойти рассказать детям! Ведь интересно — через пятьдесят пять лет. Но тотчас сообразил, что рассказывать нельзя, потому что поругались. Вчера тяжело и обидно ругались, опять натолкнулся на непонимание, нет, не то — все понимают, но делают вопреки пониманию. Того хуже, недомыслие. Недочувствие. Как будто других кровей».
После получения письма в жизни Старика появляются новые смыслы и надежда, нет, не на тепло в одной постели, а на разговор. Знаете, иногда так важно просто выговориться, просто поговорить. А стариков ведь редко слушают внимательно, чаще отмахиваются: некогда. И нашему Павлу Евграфовичу хочется разобраться в том, что не осмыслено юностью, а в старости стало дорого на вес золота, на вес еще одного прожитого дня в уходящей от Старика жизни. Старость через муку-память подбрасывает какие-то детали, эпизоды, незначащие, бессмысленные, отрывочные, из давнего-давнего, вдруг вызывающие пронзительную боль-тоску и догадку: потухание близко.
Нынешние стариковские «скучные» мысли, одолевающие главного героя за чаем на веранде, в ежедневных походах с пустыми судочками вдоль реки за обедами в кооперативную столовую, в упрямой работе над «никому ненужной» хроникой революционных событий, куда эмоциональней и проникновенней описаны автором, чем бурлящие, приключенческие будни борьбы, лихолетья завоеваний и отвоеваний.
В романе Летунову чуть за семьдесят, Трифонову в момент написания — под шестьдесят. Возможно, и его собственный возраст, помог так правдоподобно, подробно и безжалостно показать читателю нутряную лихорадку героя. Старик много говорит сам с собой. Старик горюет по рано ушедшей жене, жалобится ей. Его принимают за помешанного. Старик видит всю неправильность жизни детей своих, их слабость, апатию, отчужденность. Это беспомощное наблюдение его разрушает. Он злится, любит, брезгует, возмущается, жалеет. И вот те его невыплаканные мысли, та внутренняя достоевщина, раздирающие одновременно презрение и нежность, притяжение к недосягаемой любимой и смущение ее стариковской некрасивостью необычайно любопытны и трогательны: «Мне бы немедленно уйти, самое время, просто необходимо, но я, как глупая собака, привязанная к месту, не распоряжаюсь собой. Нет ничего долговечней и обманней детских Любовей. Ну, что в ней было? Что осталось от девочки, когда-то поразившей насмерть».
Концовка романа Трифонова не про старческую безысходность.
Старику вдруг дарятся две радости: встреча с Асечкой Игумновой не в письмах, а наяву и понимание, что дети, его взрослые, несуразные, не так счастливые, как желал бы, дети любят его. Правда, им всем для ясности понимания нужно пережить подмосковное, душное тоской и дымами лето, нужно пострадать сыну в борьбе с лесными пожарами на торфяниках. Зачастую случается, что-то внешнее бередит твое нутро, слепоту разрушает и наступившему прозрению сопутствует отчаяние. Но тут ситуация разрешилась прозрением, унявшим отчаяние. Иногда бывает поздно: не помириться, не оправдаться не успеваем. Трифонов щадит своего Старика и тому с привкусом горечи гари дарует понимание, осознание, примирение. И тогда за дымами вдруг ясно встают любовь и нерушимость родства.
Что же есть память, благо или мука?
Время сменяется так быстро, что ты не отличаешь всамделишную и призрачные жизни. Вот только еще в январе—феврале: «все вокруг меня — шумный, обволакивающий, затягивающий куда-то сон. А в марте ничего, кроме бесконечного бега, толпы, перестрелок, новостей ужаса и восторга. Все орлы на решетках дворца обмотаны красной материей».
В строках, взятых эпиграфом, говорится о маленьком пространстве — душе человека — «там все и происходит» — правда ведь? Только то и интересно, что у человека внутри: ну, вот то, стариковское внешне, на самом деле, еще юношеское, не изжитое, не истраченное, не затянувшееся, до скончания века не заживающее, не упокоенное, потому что Судный день близок.
И сам Трифонов прав: «Ничего сделать нельзя. Можно убить миллион человек, свергнуть царя, устроить великую революцию, взорвать динамитом полсвета, но нельзя спасти одного человека».
И чтобы продлить именины сердца, несколько цитат из произведений Юрия Трифонова:
…Меня заворожил запах времени, который сохранился в старых телеграммах, протоколах, газетах, листовках, письмах. Они все были окрашены красным светом, отблеском того громадного гудящего костра, в огне которого сгорела вся прежняя российская жизнь.
…Покупающие книги веселятся, продающие страдают
…запах от молока — телесной свежести
…нет существ более запутанных, чем друзья
…все еще оставался не профессионалом, а любителем, то есть умел писать только то, что было ему интересно. Все прочее требовало неимоверных усилий
…люди считают, что только их страдания подлинны
….в литературе каждый отвечает за себя. Литература не заговор равных, не тайное общество и не плотницкая артель. Кто-то сказал: литература — товар штучный.
…То, о чем писалось, что было полнейшим вымыслом — поднялось из твоего мрака, из твоих ила и водорослей, — внезапно воплощается в яви и поражает тебя, иногда смертельно
…Истинные графоманы люди одержимые, почти сумасшедшие. Ничем иным, кроме своего любимого " grafo «, они заниматься не могут и не умеют. Я понимаю, тут много спорного: где истинные графоманы, где неистинные? Как найти разделяющую черту? Есть фанатические любители " grafo «, которые написали поразительно и удручающе — для всех нас — мало. Например, Олеша, Бабель. Любовь этих писателей к слову, к красоте, к смыслам, скрытым в словах, была безмерной, может быть, чрезмерной: они не рассказали нам многого, что могли бы рассказать. Они предъявляли себе гигантский счет. Такую фразу, ну, скажем, как: «Его глаза с добрым, лукавым прищуром…» — они не могли бы написать даже под угрозой пистолета, ибо им показалось бы, что такая фраза — предательство.
….Помню ожесточенные споры вокруг такого вопроса: чем отличается новелла от рассказа? Находились люди, которые очень определенно обозначали различия. Стало быть, очень определенно знали, что такое рассказ и что такое новелла. Счастливые люди! Я, например, не знаю, чем по существу — а не по размеру — отличается рассказ от романа.
….Современная проза, которая иногда ставит читателя в тупик, — роман ли это, рассказ, исторический очерк, философское сочинение, набор случайных оценок? — есть возвращение к древнему смыслу, к вольности, к " prosus «…»